Три тополя и четыре сосенки


Ну кто бы мог подумать, что выдающийся ученый-химик Бородин, профессор Медико-хирургической академии, блестяще защитивший докторскую диссертацию, три года проведший за границей в научной командировке, автор более сорока исследований по вопросам химии, музыку сочинял мимоходом: летом или во время болезни?! Он был единственным человеком на свете, кому друзья-композиторы постоянно желали не здоровья, а хворобы…


У людей, воспламененных божественной искрой, удивительная планида. Талант, однажды осветивший сознание и расковавший форму покоя, зажигал новые звезды. Он разрывал человека на части, страдающего от желания заниматься всем сразу. Микалоюс Чюрлёнис, способности которого необычайно разносторонни, прежде всего был музыкантом с консерваторским образованием, нежели художником и поэтом; китайский поэт Ван Вэй при дворе императора в двадцать лет получил пост музыкального распорядителя; Рубенс сочинил оперу; великолепный рисовальщик Обри Бердслей, в детстве блиставший с фортепианными концертами в курортном городке Брайтон в графстве Суссекс у Ла Манша, всю короткую жизнь считал, что музыка – единственное, “в чем он что-нибудь понимает”; Борис Пастернак не стеснялся, когда заявлял: “Больше всего на свете я любил музыку. Жизни вне музыки я себе не представлял”. Сравните, что сказал на сей счет Илья Репин: “Музыку я любил тогда больше всех искусств”. Да что “сказал”: Леонардо да Винчи, впервые появившийся при миланском дворе, участвовал в конкурсе лучших балалаечников Италии – играл на лире собственного производства и покорил самого герцога Лодовико Моро.


Считая театр школой аморальности, Жан-Жак Руссо, как ни крути, написал две оперы! На порочный путь философа толкнула итальянская труппа оперы-буфф. Апеннинские комедианты в борьбе с загнивающей аристократической оперой подходили передовым людям Франции в качестве союзников. Дидро и Даламбер к роялю не сели, а вот Руссо набросал одноактную комическую оперу “Деревенский колдун” в развлекательном жанре, нашпиговав ее под самое горлышко водевилями, куплетами и романсами. О нем заговорили. И в 1752 году Руссо оказался на распутье: слава композитора покинула пределы Парижа и как-то незаметно выскользнула из рук; нужно было осваивать очередной участок, и он присмотрелся к соблазнительной литературе. А что же музыка? Руссо не изгнал ее даже на склоне лет. Продолжая бренькать на клавесине, он составив сборник “Песен утешения в горестях моей жизни”.


На счету Грибоедова два вальса. Гофман брал уроки живописи и фортепиано. Услышав оперу Моцарта “Дон Жуан”, выучил ее наизусть. В тяжелые годы музыка кормила его уроками. В Варшаве он служил заведующим, цензором и капельмейстером “Музыкального общества”. Еще не помышляя о беллетристике, вычеркнул свое третье имя Вильгельм и позаимствовал у Моцарта – Амадей. Жизненная тропа выбрана! Он поделил общество на музыкантов и остальных. И все же внутренняя борьба продолжалась: художник или музыкант? В тридцать три года, когда, охмеленный приступом нового влечения, опубликовал первый рассказ “Кавалер Глюк”, в его послужном списке было уже более тридцати музыкальных произведений. Музыка связала даже с женщинами: в молодости он спутался с тридцатилетней дамой, — она осваивала у него класс фортепиано, в зрелые годы – с шестнадцатилетней ученицей, вдохновившей на написание первой в Германии романтической оперы “Ундина”, а потом и с берлинской певичкой.


Лучше будь поэтом, чем каменотесом, сказал однажды отец Микеланджело, когда у сына проклюнулась тяга к скульптуре. Ханжа, вероятно, не знал, что даже Сократ долбил резцом мрамор и считался неплохим ваятелем.


Уж дни мои теченье донесло

В худой ладье, сквозь непогоды моря,

В тот порт, куда свой груз добра и горя

Везет к подсчету каждое весло.


Это сонет Микеланджело, занявшего заметное место в итальянской… литературе. Настойчивость Микеланджело-старшего чуть не закончилась худым – зазывая в дом учителя по грамматике и литературе, он и не планировал обременять сына уроками рисования. Парень дошел до всего сам, как и английский архитектор Джон Ванбру, построивший герцогу Мальборо, герою войны за Испанское наследство, Бленхеймский замок близ Оксфорда. Джон не закостенел в ритмах “застывшей музыки”: его дополнительно угораздило отметиться пронырливым разведчиком и знаменитым английским драматургом. Право же, как все хорошо сложилось: строчил комедии, лучшей из которых явился “Заговор”, взбивал пух на чужих перинах и чистил напропалую пороки придворной камарильи! И скоропостижно для всех поменял ориентацию – гусиное перо на циркуль и мастерок. Джонатан Свифт такую легкость не приветствовал и злобно порицал необдуманный поступок бывшего коллеги. Да что толку, Ванбру и здесь вскочил на коня! Не за марание же бумаги он получил дворянское звание.


С детства увлеченный литературой, Бизе “отдался музыке скрипя сердце”. Леонкавалло для своих опер либретто писал сам. Две стихии в одном! “Я считаю невозможным сочинять музыку на чужие слова и просто не понимаю, — с самоуверенностью заявлял автор “Паяцев”, — как может быть создано истинно художественное таким образом”. Это был вызов всей братии. Он понимал, с ним никто не согласиться. Разве что смежник Рихард Штраус с оперой “Гунтрам”. Но она провалилась: музыка, либретто и отголоски вагнеровских нот, досаждавшие слушателям своим влиянием – все определяло, в какой стороне искать виноватого. Нет, писать либретто композиторы не стремились, а вот в журналистике толк знали. Берлиоз выступал с полемическими статьями, был накоротке с Гюго, Бальзаком; Шуман основал профильное издание “Новая музыкальная газета”; Вольф сотрудничал в столичном еженедельнике “Венский салонный листок”; Лист в парижских музыкальных газетах выпустил серию “Путевых писем бакалавра музыки”; Мясковский за три года в журнале “Музыка” тиснул более ста статей и корреспонденций; Кальман до первой оперетты служил в редакции музыкальным критиком. Ну а роман с налетом автобиографичности написал-таки один из них – Карл Вебер – “Жизнь музыканта”.


Ричард Бёртон – вот парадокс – больше известен ни как исследователь Сомали и открыватель озера Танганьика, а как переводчик сказок “Тысячи и одной ночи”! Легко и бодро сочинялось исследователю Дальнего Востока Владимиру Арсеньеву: “По Уссурийской тайге”, “Дерсу Узала”, “В дебрях Уссурийского края”. Горький очень точно охарактеризовал стиль пера путешественника: ему “удалось объединить в себе Брема и Купера”. Высокая оценка, если сказать, что Брема читают и поныне. Тех же похвальных строк, если Купера заменить Верном или Уэллсом, заслужил академик Обручев с научно-фантастическими романами “Плутония” и “Земля Санникова”, воспитавшими не одно поколение советских пионеров в их вечном поиске приключений.


Из числа легендарных мыслителей стихами баловались Фома Аквинский и Готфрид Лейбниц. А за Фрэнсисом Бэконом ходил слушок, будто это он сочинял пьесы, принадлежащие перу Шекспира. Получился некий двуликий эффект, ибо на самом деле Шекспир выуживал мысли Бэкона и вкручивал их в свои драмы.


…При случае сгодиться для театра в качестве актера мог бы Шопен, слывший к тому же замечательным карикатуристом. Превосходным рисовальщиком был Гюго: работая над “Тружеником моря”, он сопроводил его множеством карандашных набросков. Недурно владели карандашом Гоголь, Толстой, Тургенев: первый посещал классы Санкт-Петербургской Академии художеств, сохранились его рисунки в письмах, обложка к первому изданию “Мертвых душ”, наброски портрета Пушкина; второй оформил роман Жюля Верна “Вокруг света в восемьдесят дней”; третий сопроводил карандашными набросками собственные “Записки охотника”. Трудились, как умели. Доходило до казусов: Теккерей чуть было не угодил в иллюстраторы “Записок Пиквикского клуба” Диккенса, вынужденного искать замену застрелившемуся Сеймору и не оправдавшему надежды Бассу. Диккенс отклонил предложение Теккерея. Тем не менее Уильям утешился тем, что стал оформлять собственную “Ярмарку тщеславия”! Пока Теофиль Готье не попал в театр “Комеди Франсез” на драму Гюго “Эрнани”, он занимался живописью в мастерской художника Риу; пока граф Федор Толстой не прислушался к внутреннему голосу, он не разменял благородную военную службу на малярные занятия, медальерные и скульптурные…


Вольфганг Гёте до тридцати восьми лет все никак не мог для себя решить, кем быть: поэтом или живописцем? Родичи упрямо напоминали ему о прямом предке –художнике Лукасе Кранахе. Назидательные уговоры зря не пропали: полторы тысячи пейзажей, рисунков и гравюр – это трудно принять за баловство. И вот, пребывая в Италии, под небом которой искусства наиболее выразительны, Гёте поставил точку – “Художник из меня никудышный! Зато как пригодились навыки – все критики отмечают особую “пейзажность” поэзии гения, яркими живописными красками выигрышно выделяющую его песнопения из стандартного ряда однолюбов. Родство жанров, бесспорно, обогащает. Однажды художника Воробьева выручил Моцарт. Пока он не взял в руки скрипку, иностранный посетитель выставки отказывался понять, мол, как это игра невской волны, запечатленной на полотне, навеяна музыкой немца. “Я никогда не предполагал столь тесной связи между двумя искусствами”.


Так вот, из Гёте вообще могло выйти невесть что. Его круг интересов был не просто широк, а необычайно многообразен – химик и маг метался между минералогией и геологией, астрономией и алхимией. Даже раскопал “межчелюстную” кость у человека. А какой камуфлет преподнесла его книга “Опыт о метаморфозах растений”! Нет, эта вещица не сродни советскому бестселлеру “Как закалялась сталь”, с недавних пор как-то по-особенному усилившему содержание “металлургического” звучания. Гёте не покрыл “ботаническим” заглавием романтическую историю, он выделил “сладкий сок внутри травы” и выплеснул на читателя чисто “оранжерейное” чтиво. Издатель “Вертера”, уважающий себя человек, отступнику руки не протянул: поэзию и прозу – пожалуйста, а “флору и фауну” – печатайте где угодно! Вольфганг негодовал, он так желал удивить мир и доказать, что поэту дозволено нечто большее, нежели складно сложенные строфы! Но после публикации учения о цвете, флориста прорвало: “Мне одному известна истина, это преисполняет меня гордости и сознания превосходства над многими”. Теперь-то понятно, что именно владело Гёте. Мелкое тщеславие. Он шипел, как щука на сковородке, брызгал соком честолюбия и, на пушкинский манер, бил себя хвостом в грудь – “Ай да Гёте, ай да сукин сын!”


А как вам понравиться то, что поэт Вергилий разбирался в математике, как поэт Омар Хайям, и в медицине, как поэт Петрарка!? А что вы скажете насчет того, что в изданном в начале семнадцатого века собрании “Портреты многих знаменитых людей, живших во Франции с 1500 года по настоящее время” портрет Франсуа Рабле помещен за номером девяносто девятым в разделе… “Знаменитые врачи”? И, упаси Бог, не по ошибке. Как и о Вергилии я заметил не в шутку. Это он, врач-практик из Лиона, один из первых в тяжкие годы средневековья публично анатомировал труп повешенного – дело неслыханное и преопасное! Рабле изучал медицину в Монпелье и получил степень бакалавра и доктора медицины. Он так и подписался под “Третье книгой героических деяний и речений доброго Пантагрюэля…”


У Рабле есть одна строка с приветом: “…Гаргантюа показывал успехи и в других математических науках, как-то: в геометрии, астрономии и музыке”. Музыка и геометрия – родные сестры? Да-да, в древности и средние века учение о музыкальной гармонии изучалось как составная математической науки. Мсье Шарль Анри, завсегдатай богемных посиделок, человек тотальных знаний, способный получить диплом по любой специальности и без конкретной профессии, говорил: “Нельзя заниматься математикой, не будучи поэтом”… А теперь вывод: полагаю, кто-то обратил внимание, что я ни словом не обмолвился о гениях точных знаний и технических наук, промышляющих в сфере гуманитарных? О них речь впереди. Я не случайно свел в последние абзацы ученых мужей, заступивших на чужое поле. Их так мало…


Нансен скажет о первом покорителе Южного полюса Рауле Амундсене: “Он не был ученым, да и не хотел им быть. Его влекли подвиги”. Как видно, людей науки мир формул, интегралов, чертежей и анализов поглощал не целиком. “Виной моей измены медицине было то, — жаловался русский физиолог и мыслитель-материалист Сеченов, — что я не нашел в ней ожидаемого”. Ни сам Фрейд, ни его библиографы так до конца и не прояснили: почему он подался во врачи. Подумайте сами, ну какой выбор у венского еврея: промышленность или бизнес, юриспруденция или медицина. Прямо скажем, не ахти какой выбор. Как бы там ни было, Зигмунд не любил свою профессию. Он плутал меж четырех сосенок, как Карл Гаусс меж “трех тополей на Плющихе”: филология, астрономия или математика! Вначале Карл отведал первое блюдо, потом второе, а когда добрался до третьего, то услышал о себе разговоры, мол, “имеет к кафедре математики положительное отвращение”. Уж не то ли самое, какое к ней питала молодая Ковалевская еще до того, как “по уши увлеклась” дифференцированными уравнениями и аналитическими функциями, кое-когда предпочитая им порочную страсть к беллетристике?


Ну не коварное ли испытание для науки в целом, когда волшебник электромагнитных полей Майкл Фарадей, пренебрегая серьезным ухаживанием за “Физикой”, внезапно затуманил голову легкомысленной “Химией”, а кудесник атомных связей в молекулах Александр Бутлеров, развесив уши перед какими-то сомнительными обещаниями ветреной “Ботаники”, вдруг проигнорировал дружбу с “Химией”, чья репутация выше всяких похвал. И, наконец, чародей органических строений веществ Август Кекуле неожиданно путается с непостоянной “Архитектурой”, начисто забыв о своей преданной молекулярной окрошке, уже набившей нам за долгую школьную программу оскомину. Нонсенс чистой воды! То ли дело благочинный Роберт Бойль! Подставляя плечо все той же героине – “Химии” — как самостоятельной науке, он всегда сторонится абстрактных умствований знакомых политиков и литераторов. Однако, если напрямки и не тая греха, рифмует помаленьку…


Ну, коли уж коснулись “воздушно-эфирных понятий”, не мешало бы вывести на свет божий всех “физиков”, когда-то “при ночной свече горящей” мечтавших о лаврах “лириков”… Первое, чем поразил своих наставников Готфрид Лейбниц, будущая звезда математики и физики, была, извините, склонность к особе изящных манер и тонкого воспитания — “Поэзии”. Не кривя душой, недурные стихи строчил и основатель эмбриологии Карл Бэр. Он как-то признался: “Я должен покаяться, что однажды мне не на шутку пришло в голову, не сидит ли во мне поэт”. О том же кручинился колдун аналитической геометрии и теории чисел Пьер Ферма, кропавший премиленькие оды и элегии на латинском, испанском и французском языках; все о том же переживал кудесник актуализма в геологии Чарльз Лайель, вовсе не рвавшийся в натуралисты, а всерьез помышлявший о литературе; все о том же страдал чародей современной химии Лавуазье, грезивший о славе писателя, усыпанного лепестками роз, а отнюдь не об адовой работе трудяги, протравленного ядовитыми реактивами. А как близок был он к успеху! Бедняга взялся даже сочинять драму. “Новая Элоиза”! Но вскоре бросил. И хорошо сделал, иначе Жан-Жаку Руссо пришлось бы переименовывать свой роман в письмах. По крайности, если здраво рассуждать, Руссо надо было бы проучить! Кто как не он доказывал, что прогресс цивилизации приносит простому человеку одни беды. “Не на науку я нападаю, а отстаиваю добродетель”, — защищался он… Да Бог с ним.


Промеж двух березок – “Медицины” и “Религии” – затерялся создатель органической эволюции Чарльз Дарвин, на перепутье бросивший Эдинбургский и Кембриджский университеты в угоду увлекательнейшим занятиям верховой ездой и стрельбой. Какое счастье, что ему не дал пропасть на ипподроме и на полигоне некий профессор, порекомендовавший отправиться в сказочное путешествие на корвете “Бигль”. Это было по душе. Дарвин взял сачок и на пять лет отправился ловить бабочек. Между “Музыкой” и “Наукой” юлил физик Александр Столетов, не без тайного смущения подумывая о концертных гастролях по Европе и о бенефисах в больших и малых театрах; в свое время серьезное предпочтение “Музыке” отдавали зачинатель современной физики Альберт Эйнштейн, мастер квантовой теории Макс Планк и мэтр звездной астрономии Вильям Гершель, еще в детстве обнаружившие незаурядные таланты при игре на скрипке и фортепьяно. Переехав в Англию, Гершель какое-то время даже зарабатывал себе на хлеб перепиской нот. Этих денег хватало лишь на сухую корку, и потому инициативный немец подался в исполнители, дирижеры и педагоги, чем снискал себе определенную известность. Впрочем, не сравнимую с тем счастьем, прежде испытанным в оркестре.

Новости партнеров

Загрузка...