В свое время еще Достоевский, Толстой и Чехов отмечали, что с началом капиталистических реформ, которые целиком основаны на технологиях, связанных с механическим перераспределением физических благ, человек как таковой, вне зависимости от обладания или необладания собственностью, оказывается на положении сироты — происходит как бы распадение систем на власть, которая озабочена только собой, на денежные мешки, воображающие, что могут купить все и вся, и на поденщиков, способных лишь на то, чтобы ими помыкали так называемые сильные мира, то есть исполнителей воли как власти, так и денежных мешков. Безличностный индивидуализм, перерождающий духосознательный собор в лающую толпу, делает свое черное дело. При таком положении возникает видимость классового структурирования, которая и пленила когда-то Маркса. На деле же все гораздо сложнее, и сложности эти не укладываются в чисто умозрительные схемы.
В действительности человек, к какому бы экономическому слою общества он ни принадлежал, даже вопреки своим желаниям, не в состоянии отказаться от человеческих сущностей, живущих в нем изначально, а потому системное перепрограммирование его за счет смен формаций не достигает окончательных целей, то есть удовлетворения потребностей именно человека. Капитализм приглушает такие понятия, как стыд, доброта, сострадание; важнейшее из наших чувств — любовь, с помощью пропагандистских трюков и демагогии приравнивается исключительно к сексу, однако ни в отцах, ни в матерях (правда, это касается в основном так называемого простого народа), не исчезает отнюдь не сексуальная любовь к старикам и детям — не обязательно к своим! — мы не перестаем сочувствовать убогим и нищим, стыд же, порождаемый бледной немочью чиновничества, жжет и злит не только конкурентов власти, но и тех, из кого не выветрились остатки гражданского чувства, то есть кто даже под прессом обстоятельств не сумел превратиться в бесноватых, как именовал невежественно-бесстыдных тварных особей Христос. Разумеется, капитализм, как и рабовладельчество, прямо-таки жаждет низвести человека до животного состояния, постоянно и старательно машинизирует его, подчиняя технологическим процессам своей сущности, но он не может достигнуть Божьей силы, чтобы лишить человека метафизики — желания добродетельного творчества, и превратить его в послушную марионетку. Достоевский связывал потуги капитализма с проникновением в ткань христианской страны философии иудаизма, Толстой — с поповским и чиновничьим беспределом и поповско-чиновничьей глупостью, Чехов — с односторонним (исключительно экономическим) пониманием сущности бытия. И все они, дополняя друг друга, были, безусловно, правы.
В советское время борзописцы от классовой ненависти на все лады кричали, будто Чехов только и делал, что изображал неминуемую гибель дворянских гнезд, а вместе с ними — дворянской идеологии, словно Антон Павлович и не писатель вовсе, а кладбищенский погромщик, пришедший в литературу, чтобы крушить то, что умерло задолго до его рождения, еще в начале второй трети XIX века, когда именно дворянское сословие сочинило пустозвонную идеологию “самодержавие, православие, народность”, не по существу, а на словах пытаясь похерить все разрастающийся внутриобщественный антагонизм, зародившийся в далекую эпоху недоумка Петра III, который своим указом отстранил дворянство от общественного служения, что в конце концов поспособствовало возникновению движения декабристов, не хотевших мириться с растрескивающимся обществом.
Вопреки литературоведческому лихомышлению, однако, Чехов никогда не был прагматиком, а потому его волновали не политические катаклизмы, как декабристов, его волновало истребление культуры кучкой купеческих недоучек, готовых во имя наживы уничтожить все: от веками взращиваемой духовности — “Вишневый сад”, до стремления человека к благородной мечте (метафизичности) — “Чайка”, к истинному братству и справедливости — “Дядя Ваня”. По Чехову, истребление это достигается с помощью подмены добродетели лицемерием, хамелеонством, “сонной одурью”, сверхрасчетливостью и трусостью человеков в футляре, перерождением сластолюбивых эгоистов ионычей или отсутствием личностности у душечек. Чехов был истинным продолжателем философии Пушкина, презиравшего и отвергавшего кантовский рационализм — прямой подступ к технологичности, который, вместе с его носителями — купчишками (а лучше сказать — спекулянтами), будто бы и есть преобразователь всего и вся. Александр Сергеевич видел рациональный разум исключительно в качестве формы метафизического содержания личности (Читайте “Моцарта и Сальери” или “Пир во время чумы”). Подобно Пушкину, и Чехов постоянно твердил, что если разум как форма находится на уровне рваческого невежества, то подмена истинного ложным неизбежна, так как непродуманная форма уродует духовное содержание — оно не вмещается в коротенькие штанишки легкомысленной формы, будучи одновременно как человеческим, так и Божественным.
Ленин знал и любил именно русскую литературу за ее невероятную объемность в постижении сущностей бытия, за мышление от Общего к частному, и, думаю, не без ее влияния много раз пытался отойти от схематичности классового понимания действительности (см. “Что делать?” и “Государство и революция”) и двинуться по пути, начертанному союзом физики и метафизики. Его метания от Маркса к Гегелю так очевидны, что удивляет, почему они до сих пор не замечены серьезными философами. Согласитесь, что ликбез, который он ввел для повышения общего духосознательного уровня народов, никак не может относиться к явлениям физическим, это явление целиком из области метафизики. Трудно, думаю, не согласиться и с тем, что нэп (новая экономическая политика) — это результат как физических, так и метафизических раздумий, так как нэп служил не только наработке так называемых материальных ценностей, о чем, числящий себя в марксистах, Ленин постоянно трубил, но и целям метафизическим, а именно: получивший в свое распоряжение собственность народ (весь народ, а не кучка прихватизаторов) стал развивать в себе творчество познания, или духовно мужать. И для Ленина, в отличие от Маркса, неважным стало, в чьих руках находится собственность, важным сделалось — чему эта собственность служит, а во времена нэпа она служила как взращиванию экономики, так и взращиванию всеобщей добродетели. Не без издержек, разумеется. Но что и когда делалось без издержек! Да, это был эволюционный (поступательный) путь — постепенный привод народов России к пониманию взаимодействия физики и метафизики; не случайно Ленин говорил, что нэп “всерьез и надолго”.
Сталин революционизировал этот процесс, а потому в короткие сроки появилось бесконечное множество Теркиных — Чаломеев, Ландау, Королевых, Твардовских, Шолоховых, Стахановых, Ангелиных, — которые наглядно демонстрировали стремительное наращивание духосознания под эгидой идеологической соборности, противостоящей механическому подавляющему личностность коллективизму. И не будь постсталинские политики столь умственно примитивными, они никогда не скатились бы в голый экономический марксизм, в создание “базиса” для когдатошнего совершенствования “надстройки”. Что из создания одномерного “базиса” получилось, рассказывать нет необходимости: зацензурированные духовные потребности людей сначала отстранились от решения физических (экономических) проблем, а потом вырвались наружу и разметали систему.
Казалось бы, наученные горьким опытом, мы должны были пристально разобраться во всех ошибках прошлого и очиститься от них. Вместо этого, двинулись по проторенной дороге: нашли виновников всех наших, между прочим — общих, преступлений и бед, повесили на бывших любимцев ярлыки “мерзавцев” и принялись слепо копировать удачливых соседей, без учета собственного менталитета и того, что нарушение вселенских законов движения (невозможности возврата в прошлое) неизбежно должно привести к катастрофе.
Вовсе не хочу сказать, что Ленин был пай-мальчиком: принял марксизм всего лишь как “руководство к действию” и, пусть не во всей глубине и широте, но развив его до понимания неразрывного взаимодействия физики и метафизики, стал последователем этих, новейших, им же самим почувствованных постулатов. Очень бы хотелось сказать, что это так, но… Догадка так и не стала для Владимир Ильича истиной. Уже одно то, что в своей политической деятельности он оперся не на диктатуру совести, добра и справедливости, а на диктатуру так называемого класса пролетариев, который никак, даже в относительной степени, не мог быть обладателем этих прекрасных качеств, хотя бы в силу необразованности, свидетельствует, что у Ленина, не без влияния Маркса, произошла подмена понятий, мало того, была произведена недопустимая перестановка мест физики и метафизики, то есть не идея стала зачинателем всего и вся, а животный рефлекс; и тварность в виде кулацкого саботажа должна была выплеснуться и выплеснулась “на стогна и на вече”.
Сталин исправил ошибку Ленина, безусловно, насильственным путем, однако, следуя давно известному “В начале было Слово”, выдвинул-таки идею (духосознание) на положенное ей первое место, стал относиться к физике (в его интерпретации — материализму) как к производному идеи, то есть метафизики. Но, почувствовав, что развивающееся личностное духосознание начинает выпихивать его из насиженного кресла, что особенно видно из его взаимоотношений с маршалом Жуковым, прибег к излюбленному чиновничьему приему — интригам и гонениям, то есть из собственных интересов произвел все ту же подмену понятий, чем расчистил дорогу будущим интриганам — своим преемникам. Совсем не хочу, чтобы думали, будто я утверждаю: Жуков был бы лучше Сталина. Вряд ли! Система соподчинения и исполнительства, созданная Сталиным и не раз поддержанная маршалом, очень скоро превратила бы Жукова во все того же Сталина. Лучше Сталина мог бы стать так же гонимый метафизик Михаил Булгаков, но он, как и Чехов, не рвался в прагматики, потому-то, наверно, и остался жив.
С подменой понятий мы постоянно сталкиваемся и в наши дни. Я уже несколько раз писал, что общества, которые мы именуем демократическими (осуществляющими волю народа), на деле — тимократичны, то есть подчинены аморальной силе капитала, заинтересованного в своем физическом наращивании и, как черт ладана, страшащегося растущего массового духосознания. Вот почему отношение к образованию у капитала столь прагматично — полноценно развиваются лишь те дисциплины, которые будут должным образом обслуживать именно тимократию, и всеми силами сдерживается пропаганда дисциплин, способствующих пробуждению человека в человеке. Отсюда же — и прагматика западного искусства, ищущего исключительно новых, и — почти сплошь неудачных!, форм, а не соответствия форм постоянно растущему за счет расширения информационного поля человеческому содержанию. Впрочем, только ли Запад художественно прагматичен? Все страны, вступившие на путь капитализации, кроме Китая, осуществляющего программу ленинского нэпа, самыми варварскими средствами ограничивают в человеке именно метафизику, а значит, и художественное видение, в ряде же стран идут еще дальше — закрывают школы, подталкивая массы к одичанию; и не понимают того, что, во-первых, в перспективе это вызовет необходимость гораздо больших физических затрат для достижения высот метафизически развитого мира, а во-вторых, что сами метафизические ограничения уже сегодня загоняют эти страны в подчинение более сильных соседей. Иначе откуда же возникновение такого множества банановых республик? Подмена понятий, рожденная абсолютной бестолковостью и корыстью правителей, — вот с чем мы сталкиваемся, разбираясь в положении этих стран.
А разве не встречаемся мы со все той же подменой понятий, когда попадаем в объятья горячо любимой юриспруденции? Разве действительно благом народов Югославии, а не сменой непослушного хозяина были озабочены Штаты, когда втянули Европу в агрессию против балканской республики; разве то же самое не происходит в отношении Ирака? И разве теперь не судят югославскую верхушку за то, что она не стала на колени перед США, стремящимися весь мир поставить именно на колени, дабы мир этот безропотно обслуживал не в меру раскапризничавшуюся Америку? Когда-то та же Америка, в содружестве с другими участниками антигитлеровской коалиции, потребовала, и справедливо потребовала, суда над фашистами. И думаю, близится день, когда именно американские чиновники займут судные места чиновников гитлеровских — пробуждающиеся от спячки народы вряд ли забудут об агрессиях дня сегодняшнего.
Сталкиваемся мы с непозволительной казуистикой юриспруденции и в нашей внутриобщественной повседневности. Возьмем, к примеру, закон о защите чести и достоинства, не пользующийся спросом нигде, кроме постсоветского пространства, чиновники которого так возлюбили себя, что каждое замечание в свой адрес воспринимают как покушение на их жизнь. Странно видеть, что суды, не установив по логике причинно-следственной связи, обладает или не обладает гражданин этими самыми честью и достоинством, тем не менее, принимают дела к рассмотрению, хотя, не удостоверившись в наличии или отсутствии главного компонента тяжбы, они теряют и прецедент для вынесения решения. Прецедентом искусственно, но автоматически становится свобода слова, право на которую оговорено в любой республиканской конституции. И значит, принятие подобных дел к производству уже есть нарушение Основного Закона. Искусственным прецедентом для постсоветских судов нередко бывает и право на ошибку, хотя все прекрасно знают, что право это закреплено за каждым, не имеющими отношения к юрисдикции законами этики, которые констатируют невозможность существования безошибочного человека. И если все-таки возбуждено судебное преследование именно за ошибку, то оно носит не этический, а политический характер, то есть осуществляется преследование людей по типу сталинского, самодержавного. По поводу такого преследования Георг Гегель писал еще два века назад, когда самодержавность довлела над любым обществом: “… всеобщее, низведенное особенной волей (чьей-то жаждой мести — В.Б.) до чего-то только кажущегося — …есть обман. При обмане… обманутого заставляют верить, что с ним поступают соответственно праву”. И далее: “…принуждение как насилие, совершенное свободным, насилие, которое нарушает наличное бытие свободы в его конкретном смысле, нарушает право как право, есть преступление — бесконечно негативное суждение в его полном смысле, посредством которого подвергается отрицанию не только особенное, подведение вещи под мою волю, но одновременно и всеобщее, бесконечное в предикате мое, правоспособность…”. Таким образом, если юриспруденция прибегает к подмене понятий, она отрицает “не только особенное”, то есть право отдельного, даже на сегодня и сильного, индивида, “но одновременно” и всеобщность права, иными словами, похеривает веру в справедливость и бескорыстность такого права, а значит, подрывает веру к власти вообще.
Людям, знакомым с философией права, на которой зиждется все мировое судопроизводство, абсолютно ясно, что честь и достоинство относятся к категории метафизической — качественной, и не могут быть измерены поэтому никаким физическим количеством — категорией диаметрально противоположной категории качества. Однако на возмещении качества количеством яростно настаивают истцы, и странно, что они, как и поддерживающие их судьи, не замечают при этом: подобная мотивация ничего, кроме смеха, вызывать не может. В неписаном кодексе дворянской чести значилось, что субъект может косвенно доказать наличие у себя чести и достоинства, или добиться справедливой оценки себя, лишь в том случае, если он заглянет в глаза смерти. Что-то не видно, однако, чтобы истцы от чиновничества жаждали стать к барьеру наравне со своими противниками — они хотят мщения, не имеющего ничего общего с судебной справедливостью, то есть не подвергают себя никакому ущербу, и если это так, а это — так (истец не несет ответственности в случае проигрыша процесса), то вывод может быть только один: всеобщность права нарушена в абсолютной степени. Следовательно, если проступок того или иного субъекта метафизичен, а наказание за него физично, то само по себе бытие становится абсурдным. Именно так Сталин и поступал из политических соображений: критика — явление метафизическое, наказывалась физическим каторжным трудом. Нравилось это гражданам?
Утверждается, что выход из этого тупика можно, якобы, отыскать в том случае, если не согласующееся с общим метафизическое частное будет наказано способом метафизическим, а именно: выключением метафизика из общего идеологического поля. К месту заметить, Сталин прибегал и к подобным вещам. Помните его знаменитую фразу, сказанную в адрес Михаила Булгакова: “Жить будет, печататься — нет!”? Абсолютна ли и такая постановка вопроса в решении разбираемой проблемы? Конечно же, не абсолютна. Лишь толерантность — допущение в качестве равного частного мнения, не согласующегося с мнением общим, но не учитываемого при решении общих вопросов, есть истинная демократичность, а значит, и свобода индивида. Только в том случае частное мнение может в конце концов стать мнением общим, когда оно снабжено неопровержимой системой доказательств. Любая же обструкция частного мнения ведет, как я уже писал, к оскоплению мышления как такового, к догматизму и как следствию — к смерти данного общественного устройства.
Итак, мы видим, что любые общественные системы в целях эгоистического выживания чиновничества, сторонятся сложности бытия, не ставят себя в зависимость от философской и научной логики, подменяя именно логику постоянно усложняющегося развития дешевой логикой поверхностных схем. Понятно, чтобы изменить такое положение, требуется, во-первых, образованный и нравственно чистый чиновник, во-вторых, такой же образованный и нравственно чистый идеолог и, в-третьих, что самое главное, образованный и нравственно чистый народ, иначе системы всегда будут роботизировать (тварно программировать) массы, держать их в слепоте, а значит, и насильственно помыкать ими с помощью подмены понятий, то есть спекуляции на неведении, вне зависимости от того, случайна ли системная ошибка или совершена намеренно, по-иному, пока невежественный чиновник не перестанет считать себя умнее (на деле — хитрее) масс. Но можно ли и впрямь достичь состояния, когда и правители, и народ станут поистине добродетельными? Разумеется, можно. Но лишь в одном случае, когда чиновник и народ будут поставлены в рамки жесткой взаимозависимости, когда, по-иному говоря, будет установлена прочнейшая обратная связь.
Об этой взаимозависимости чиновничества и народа разговоров в мире пруд пруди. Наши чиновники тоже не обошли вопрос стороной. Один из казахстанских парламентариев совсем недавно, дабы исключить, как он выразился, коррупционность судей, предложил сделать их не назначаемыми, а выборными, мол, именно тогда они станут ответственными. Однако выборность сама по себе ничего не значит — чиновник садится в кресло и мгновенно забывает об избирателях: жаркие популистские речи, которые он произносил совсем недавно, превращаются в пустой звук. Даже отзыв депутата или судьи не даст результата, так как из корпоративной солидарности отозванному тут же найдут новое тепленькое местечко. Результат будет лишь тогда, когда за неисполнение предвыборных обещаний чиновник понесет суровейшее наказание. Претерпит публичную порку в буквальном смысле.
Но — дудки! Не дождетесь! Складывается впечатление, что чиновники специально мыслят от частного к Общему — думают сначала о себе, а уже потом о народе. Иначе почему же они принимают одномерные плоскостные решения и законы, напичканные оговорками и ограничениями? Ясное дело, чтобы уберечь себя от кнута по мягким местам. Именно из-за отсутствия обратной связи не возникает взаимодействия между властью и массами, именно по этой причине массы пассивны в постоянных реформированиях систем, то есть появляются ионычи, душечки, сонная дурь и прочая тварная мерзость. И значит, можно сорвать голос от крика, мол, народ пока до чего-то не дозрел.

