Записано в кредит

Несправедливость, обиду и унижение казахи помнят как имена своих предков до седьмого колена…

Это полная версия статьи. Сокращенная версия была опубликована в газете “Эпоха”.

***

Есть один вопрос, на который власти нужно было ответить. Честно, открыто. Такой шаг дал бы надежду тем, кто еще ждет от действующей власти решительных изменений во многих сторонах нашего быта. Этого не случилось. Власти говорили об этом так, словно отмахнулись. Я говорю о так называемых “цветных революциях”. На сегодня официальная версия событий такова: революции порождаются нищетой, а у нас, мол, народ одет, обут и накормлен. Не нужно иметь ученую степень, чтобы видеть несостоятельность такого ответа. Отрицание версии — в самой версии. Ведь, если принять официальное объяснение, то почему тот же народ, голодный, раздетый и разутый, молчал все годы невероятных бедствий? Все годы насилий: морального, физического, политического? Такой ответ не может удовлетворить никого.

Размышлять над этими событиями все равно надо. Мы обязаны предвидеть то, что нас ждет впереди. Приближается день выборов. Выбор, который окажет огромное влияние на судьбу страны, на судьбу каждого из нас. Вопрос вопросов — как мы поведем себя во время выборов, и, что более важнее, после них.

Я хотел бы предложить читателям свое видение того, как мы, казахи, осмысливаем и переживаем насилие. Варианты не бесконечны. Я попытаюсь нащупать ниточку, которая могла бы привести к более реалистической версии ответа.

Если читатель заметил, несмотря на географические координаты, геополитическое расположение и экономическую ситуацию, культуру, лейтмотивы всех размышлений над “цветными революциями” везде одни и те же. Это, во-первых, коррупция, беззаконие, воровство государственной казны, “семейная экономика”. Словом, говорится о дефиците/отсутствии демократии. Так как все эти безообразия делаются при опоре на аппарат насилия, или под угрозой его использования, то можно сказать попроще, что речь идет о насилии.

Второй момент, почти все — аналитики, “жертвы и герои” — единодушно говорят о неожиданности событий. Словно “революция” свалилась как снег на голову. Этот факт позволяет мне предположить, что существует некий скрытый социальный и/или культурный механизм, который заставляет людей воспринять это насилие (последнее событие) как чрезвычайное, чрезмерное. И побуждает к сопротивлению.

Эти две характеристики “цветных революций” позволяют мне формулировать следующий вопрос: что заставляет рядового казаха, более или менее адаптировавшегося к повседневным проявлениям насилия, однажды сказать себе — “Хватит!”. Я хочу обратить внимание читателей на два казахских понятия, являющихся на мой взгляд фундаментальными для понимания насилия и сопротивления насилию. Речь пойдет о словах зорлық (насилие) и қорлық (унижение). Оговорюсь, что я буду говорить о насилии в той лишь мере, в какой оно коснется унижения.

* * *

В эпосе “Едіге батыр” есть такие строки:

Құлдан көрдім қорлықты,

Жалшыдан көрдім зорлықты…

(Унижение от рабов я испытал,

Насилие от слуг я испытал…).

Мы видим здесь первый элемент дифференциации. Насилие разных социологических групп оценивается по-разному. И предпологает разные типы взаимодействия. Так, не случайно Бозмонай испытывает насилие (зорлық) от слуг, а унижение (қорлық) – от рабов. От чужих вообще. Раб – это “чужак”, рожденный на периферии сего мира, чьи обычай и верования, язык и образ жизны — чужие. Потому не признанные этой культурой как “человеческие”. Унизительно терпеть насилие от чужих, от не-человека. “Унижение, испытанное от чужих — худшее унижение”, – гласит киргизская поговорка. Оно взывает к чести и возбуждает чувство реванша.

Слуга же (жалшы) – это “свой”, по-бедности, или по малочисленности находящийся в услужении у богатого родича. Родственный круг, готовый в час испытания идти на врага с общим кличом-ураном. За честь рода.

Нельзя сказать, что насилие раз и навсегда устранено в этой среде. Наоборот, оно разгуливает в ее пространстве. Важно, чтобы оно не вышло за рамки дозволенного. Говоря о “дозволенном”, в упомянутом уже эпосе, Бозмонай-бай жалуется на насилие своих же родственников – жалшы (наемных работников). Предчувствуя беду, он говорит: “если ты (Едиге) уедешь далеко, то бедные (наши) родственники растащат скот твой безнадзорный”. Но он знает, что если однажды придет его, старого Бозмоная час, то с почестями похоронит именно эта родня. Так что, выражаясь по-житейски, от своих возвернется. Поэтому догадки его скорее небезпочвенны. Скажем, правомерны.

Но оскорбить чужака – дело безвинное. Более того, одобряемое своими. Так, тот же Бозмонай, опираясь на силу кулака своего сына-батыра, позволяет себе дикую вольность. Подъезжая к юрте Көбікті, главы большого рода, но чужака, он откровенно грубит:

“Көбікті үйде бар болса,

Жетектеп шықсын қызын…”.

Если Кобэктэ (Көбікті) сидит в юрте,

То пусть за руку приведет ко мне свою дочь”, –

повелевает он, словно богатырь, разоривший стан врага и распоряжающийся добычей. Поэтому, согласно народной теории, насилие не есть безрассудная слепая сила, сражающая всех без разбору. Теория объясняет почему и по отношению к кому позволительно применение насилия, когда и в какой мере. То есть под разными оправдательными мотивами насилие может присутствовать в разных измерениях социальной системы. И для легитимности собственной практики оно может использовать разные ее инструменты – социологические, этические, моральные, политические. Поэтому-то оно разгуливает.

* * *

Именно такой облик насилия в культурной конфигурации казахов вводило в заблуждение многих наблюдателей в прошлом. Заставляет ошибаться и в настоящем. Руссие путешественники, царские чиновники Х1Х века часто писали о “праве сильного”. Дескать, “сильные” творят что хотят, а “слабые” готовы терпеть все что угодно. Наш современник, один уважаемый господин, говорит, что у казахов страх, мол, “в крови”. Спрашивается, зачем тогда вообще говорить о природном феномене в социальном контексте?

Насилие имеет этническое лицо. В нашей культуре оно подпитывается родо-племенной структурой. Оно получает широкую компенсацию от идеалов этики, от родоплеменного патриотизма, на страже которых стоит. Поэтому традиционную казахскую концепцию насилия я бы описал в терминах обмена. Или долгосрочного кредита. По идее обмен предпологает прямую и непосредственную операцию “здесь и теперь”. Точно так же, в принципе, от идеального героя – батыра, известного бая или бия – ожидается немедленный силовой ответ на силу. Но в реальности оппонент часто не готов к взаимности. Так что расплата за долг чести “записывается в кредит”.

Отомстить врагу – это первый шаг к приобретению социального признания. Так, эпический герой Козы Корпеш, став джигитом, хочет вернуть принадлежащую по праву сватовства свою невесту Баян. Отец невесты предпочел откочевать, чем отдавать дочь за сироту, чем глубоко оскорбил его род, и лично Козы. Гонимый честью (намыс), он отправляется в далекий и опасный путь.

Легенды повествуют, что отец батыра Сырыма был мужик – так себе: без характера, без чести. “Сенің атың Дат еді, Әйтеуір бір қоя салған ат еді” (Назвали тебя Дат. Оказалось… так… напрасно… по ошибке) тыкали ему в глаза стар и млад. Он должен был отомстить за кровь отца. На Сырыма выпал весь груз неисполненной обязанности – беспощадно сразиться с ханскими отпрысками, наследниками виновника смерти деда. Когда он испил чашу долга до последней капли, то народ назвал его и батыром, и шешен. Заметьте, не юродивым краснобаем, а красноречивым. Тем, который заслужил право на Слово в генеологической истории.

Но не все казахи — батыры. Простой смертный ждал случая. Порой столетиями. Например, профессор Халел Аргинбаев записал из уст баянаульских стариков рассказ о том, как спустя два века потомки помнили и рассказывали о нанесенной их деду в энном поколении обиде, называя обидчиков.

Думаю, что нет нужды продолжать примеры. Сказанного достаточно для постулирования одного тезиса, – что нет права сильного, а есть эквивалентный обмен насилием. Это заключение позволяет продолжить наши суждения.

Итак, по народной концепции нет права сильного, а есть право на пользование им при данном балансе политических сил, то есть на время. В теории. Что рокировка ролей произойдет в итоге игр различных политических перегруппировок. Тут этикет терпим к тем, кто не возвращает долг мести тут же, любой ценой. Но он не терпит плохую память. Несправедливость, обиду и унижение казахи помнят как имена своих предков до седьмого колена.

* * *

В чем отличие унижения от насилия? Как обнаружить момент унижения в цепи насилий? Проще говоря, когда и почему казахи открыто сопротивляются насилию?

У казахов понятие унижения всегда концептуализируется по отношению к идеальной модели. В виде тезисов: “как нам завещали наши предки… поступать так-то и так. Но как понять это…?” и так далее. Противопоставляя идеальное и реальное, понятие унижения наполняется конкретным содержанием, отливается в форму. В романе М.Ауезова “Абай жолы” Оразбай уезжает в уездный центр, чтобы жаловаться на волостного управляющего Оспана, сына Кунанбая. Только что переступившего порог уездного управления Оразбая Оспан обманом выводит наружу и одним махом закидывает в телегу. Привязав за руки и ноги, в таком “унизительном” виде привозит обратно. Брат Оспана, Такежен, развязывая руки Оразбая, ругает Оспана: “Что на напасть (бәле)?! Какой ужас (сұмдық)?! Какой из наших предков завещал нам такое?! Пусть была между нами обида, но разве была вражда?”, – говорит он.

В том же романе, кунанбаевские приспешники избивают людей рода Жигитек. Все это видит Байдалы, глава близкого обоим дерущимся сторонам рода. Он пребывает в нерешительности, размышляя про себя: “во благо ли пойдет силой отобранное (пастбище)?”, “позволит ли сильный род другим распоряжаться собственным пастбищем”. Но он не заявляет Кунанбаю наотрез: “прекращай это, иначе нам не по пути!”. То, что происходит перед его глазами, не противоречит, в смысле фундаментальном, заветам предков (Ата жолы). Идет обычная ссора за пастбище – жер дауы. Один из типичных видов конфликта, где императивы чести-намыс повелевали биться до конца.

Поэтому-то Байдалы молчал. И восстает он в тот момент, когда кунанбаевцы бьют Божея – главу жигитековцев. Выкрикивая родовой уран, Байдалы уводит своих людей, “кипя от гнева за попранную честь” рода Жигитек. Ибо удар по Божею – перестает восприниматься как простое (нейтральное) физическое насилие, но ритуальное оскорбление группы. Тут насилие нетерпимо. Дело коснулось равновесия глобальной системы. Сакральная оболочка (удар по голому телу) – это лишь показатель глубины кризиса.

Но вернемся к первому примеру. Говоря об унижении и неслыханном (сұмдық), Такежан сообщает нам чрезвычайность происходящего. О том, что ни в идеале, ни в обычном течении жизни (как бы ни была сильна взаимная обида между родственниками) нельзя связывать своим руки и ноги. Как скотине или как, например, “неверному”. Произошел опасный сбой в действии морального механизма удерживания мира и, баланса сил. С этого момента конфликт квалифицируется не только, и не столько как простой обмен ударами, или злоупотребление насилием – алыс-жұлыс, арпалыс – сколько как насилие над творчеством предков (религиозный аспект), через это, как насилие над идеальным социальным порядком, установленным на земле (идеологический аспект). Но глобально, со структурной точки зрения, за сценой драматизации, розыгранной Такежаном, выражается символическое беспокойство за фундаментальные основы бытия данной культуры (“Куда идем?”). Ритуально воспроизводя элемент за элементом изначальные идеальные ценности, признавая их незыблимость в присутствии жертвы насилия, то есть через ритуальную компенсацию, Такежану удается снять кризисное напряжение. На время. Ибо Оразбай расчитался сполна. Потом, через черверть века, обрушив на голову Абая, удар мести.

Итак, қорлық – это нарушение “социальной конвенции”, насилие над нормами бытия, признанных всеми элементами социальной системы как обязательные и безусловные. В отличие от простого насилия, унижение способно мобилизовать солидарность групп, производить перегруппировку политических сил и провоцировать активное противодействие насилию.

Для иллюстрации возьмем классический пример. Почему Исатаю удалось направить народ против Джангира? Ведь, казалось, все шло как обычно. Хан отобрал у “казахов” (народа) пастбище. Народ терпел. Ввел новые налоги. В мечети стал загонять и по шариатскому суду судить. Опять молчание. И на парадные выезды хана глаза закрыл. И на то, что над каждым родом своих родственников правителями назначил. Обычная череда насилий (зорлық). Не потому ли пришел народному терпению конец, когда в угоду “чужим” (келімсектер), хан публично унизил Исатая? В угоду “калмаков из Китая, кызылбасы из Ирана, и ургенчских сартов”. А народ верил слухам, что “хан предался… царю, сартам и ногайцам”. Параллели напрашиваются.

Разумеется, “шум и крики” в микрообществе и сопротивление государственному насилию приводятся в действие разным комплексом обстоятельств и причин. В данном случае для меня было важно высветить глубоко укорененный в наших ментальных пластах идеи о нормах справедливости и несправедливости, о терпимом и нетерпимом в “силовом чтении”.

С данной точки зрения посмотрим на превращение всенародного добра в частную собственность? На то, в какой степени эта приватизация соответствует ожиданиям народа? Попытаемся сопоставить эту реальность с народными понятиями о терпимом и унизительном. И многое — многое другое из политической практики последних 15 лет. В этом состоит фундаментальное сомнение, лежащее под легитимностью приватизации и, вкупе с ним, современного политического режима.

Есть тут один момент, косвенный, но на который мне хотелось бы обратить внимание. Мне кажется, что есть большое заблуждение относительно роли СМИ как мехинизма легитимизации “спущенной” правды по принципу: если говорить ложь девяностодевять раз, в сотый раз поверят. На самом деле машина работает в холостую, ибо народ имеет свою правду. Возьмем пример. Историки крестьянских войн неизменно подчеркивали этот феномен. Например, власти водили жену Емельки Пугачева из деревни в деревню, говоря, глядите-ка, мол, на “бабу” разбойника-самозванца. Настоящий царь, дескать, в престольном. А крестьяне как били челом “царю-батюшке”, так и били. Не по причине только “особенности крестьянского мировоззрения”, как часто об этом говорят уничижительно, но в силу избытка насилия и избыточной лживости государственной власти – с одной стороны, и желанием крестьян жить “по правде” — с другой.

* * *

Завершая штрихи, хотел бы сказать несколько слов о сопротивлении насилию. Сложилось устойчивое мнение, на вид полярное, но по сути вытекающее из одной философии, что народ насилию якобы не сопротивляется. Если таковое делается, то не так, как надо. Поэтому, как бы не сущестует. Оставим споры на потом. Скажем о сопротивлении.

На самом деле насилию сопротивляются. Даже в самом глухом ауле. Но не так, как воображают это по старо-советскому курсу “Новой и новейшей истории”. Дело в том, что фундаментальное сомнение, о котором мы говорили, не выталкивает людей на улицу с безусловностью действия машины. Люди знают чудовищную силу Левиафана. Поэтому тактика борьбы сочетает разные формы. Так, в тихий период времени простой народ старается поменьше сталкиваться с властью, терпя обычное угнетение как неизбежное зло, стараясь в меру возможности использовать влиятельного родственника как посредника между властью и аулом, пытаясь таким образом ослабить удар произвола. Если все же по необходимости столкнется с ней один на один, то, подальше от греха, приносят жертвоприношение — дают взятку. Спасибо Большому человеку, что в этом деле все упростил: есть такса на все и вся. Отдал – получил. Не отдал – не получил. Значит, работай больше.

Или же произволу отвечают постфактум. Как мне рассказал Мустапа Ага из моего аула, по его наблюдениям, когда человек, бывший на ответственной государственной должности уходит на пенсию, или освобождается от занимаемой высокой должности, то люди перестают его замечать почти столкнувшись лицом к лицу. Это, пожалуй, наиболее распространенный способ морального отторжения власти. Своего рода нравственный бойкот. Вместе с тем и символический акт контрагрессии. Поверженного насилия демонстративно “не замечают”, отказывая ему в элементарных нормах социального общения. (Это не относится к случаям вынужденного избегания).

Как правило народ проявляет активную контрагрессию только в том случае, если это безопасно с точки зрения раскладки сил. Например, приходит кандидат в депутаты в Мажилис (потенциальная власть, не имеющая пока аппарата насилия). Говорит, “Отдайте мне, дорогие братья, ваши голоса. Мы же родственники…” и так далее. Ему отвечают: “Уважаемый такой-то, мы знаем, что вам нужны наши голоса. Получите, а потом – ищи ветра в поле. Поэтому – пожалуйста, конкретно, сколько дадите?”. Идет дискуссия, а не слепое повиновение или инстинктивный страх, как иногда полагают. Кандидат называет сумму. – Хорошо, — отвечают ему, — но учтите: если придет другой какой “родственник” и даст нам больше, то, простите, мы вернем ваши бабки, и проголосуем за того, кто отдаст больше”. Я намеренно “выпрямляю” ситуацию. Описание довольно тонко построенной череды тактических ходов заняло бы много страниц.

Так что, господа, не в крови дело, и не в “болоте”. А в открытой, необузданной и безжалостной репрессивной силе, направленной против разобщенных граждан. Граждане отвечают пропорционально их реальному силовому потенциалу. Причем не обязательно речь идет о репрессивном аппарате в прямом смысле. Речь идет и о механизмах, являющихся внешними по отношению к данному аппарату. Возьмем телевидение.

Смотрим телевизор. Я и мой дядя по матери – Халдыбай. Сидит перед микрофоном Большой человек и описывает райскую жизнь казахстанца. Я спрашиваю Халдыбая: “Нағашы, вы верите ему?”. Он отвечает: “Әй, енді… әшейін айтад тә…”. Ответ очень любопытный и примечательный. Нужно ввести маленькое разъяснение.

Ответ можно перевести на русский язык примерно так: “Да… знаешь, так иногда просто говорится…”. Смысл ответа в том, что он знает, что Большой человек говорит неправду. Говорит неправду, потому что Ему можно. Попробуем разобраться в этой логике.

Когда казахи хотят отвлечь ребенка, чтобы, например, он не мешал разговору взрослых, то говорят: “Мынаны бірнәрсе қып алдай салшы”. Буквально: обмани (в смысле отвлеки) его как-нибудь. Если ребенок не захочет, чтобы его обманывали, то есть не верит тому, что ему преподносят как правду, а требует равноправного участия в разговоре, то его наказывают. Обычно физически. По такой же схеме построена вся система школьного и высшего образования и воспитания. Учитель не знает свой предмет, или ученик не верит дозированной правде. Ученик не хочет его слушать. Учитель наказывает ученика. Не на правах учителя, а на правах административной силы. Студента-“умника” наказывает сначала сам профессор, затем, если продолжает “искать правду”, то та же администрация. Идет методичное, регулярное и систематическое культивирование насилия.

Вышедший из этой “педагогической” системы человек понимал, что не верить официальной лжи, то есть не показывать формальный знак доверия, а значит и подразумеваемой за знаком лояльности, значит, проявить невежество (сөз түсінбес, не понимающий слова). Поэтому, кстати, обычный слушатель ориентирован не только/не столько на то, о чем говорится (текст), но почему он это говорит (контекст). Слово-власть лишь намеком (“они”) обозначает “невежу”.

С этой точки зрения, через систему образования, воспитания, различного рода СМИ, мы перманентно взращиваем культ насилия. Каждый час телезрителя – это напоминание о том, кому принадлежит сила. И что будет за ослушание. Но не нужно заблуждаться на счет истинных, то есть неритуальных намерений большинства. Оно скрыто за маской, и только. Выросший в этой системе человек может проголосовать за Большого, за меньшего или за кого еще угодно, если “попросят”. Но это вовсе не означает, что он пойдет защищать их, если, не дай бог, что случится. “Случай” лишь будет сигналом, что настало время поменяться ролями. Нужно ясно помнить и об этом. Таковы причуды бытия насилия.

К выборам каждый идет имея собственное “за и против”. Для меня, мое “за”, — это то, что стали жить лучше. Относительно… Это правда. Нужно признать. Я несу и мое “против”. Я знаю, что школьные дети отдают учителю взятку в 200-300 тенге, чтобы исправить “двойку” на “тройку”. Это, по крайней мере, жирные признаки деградации нации. Я готов забыть чиновничий произвол, диспропорцию в экономике и многое другое. Все это для меня второстепенно по сравнению с тем, как мы готовим наше будущее. Такого нельзя простить, потому что такое не прощают. Это должно быть очевидно всем. И если акордынские прислужники “перекрасят” мой голос, то я соглашусь, что это — қорлық..