Черное зеркало

Семен Ильич, или попросту Сема, как звали его в узкой среде нью-йоркских русских эмигрантов, почти умирал. Впрочем, он уже несколько раз почти умирал; три раза от безработицы, четыре раза потому, что ушла жена, раз пять потому, что не было денег. А деньги в Нью-Йорке, и на Западе вообще,- это, как известно, эквивалент божества.


Следовательно, он умирал из-за отсутствия божества. Он отлично понимал, что такая цивилизация — рано или поздно — обречена.


Но ему было в высшей степени наплевать на судьбу современной цивилизации. Единственное, что его интересовало,- это его собственная судьба. Какое дело ему, в конце концов, до этого проклятого мира, проклятие которому давно произнесено ясно и свыше.


Он ко всему этому не имел отношения.


…Семен Ильич жил в какой-то трущобной комнатушке в районе для бедных в Нью-Йорке.


Как и почему он продолжал существовать? Это для него было совершенно неясно, более того, абсолютно не интересовало. Он существует и продолжает существовать — а почему, одному Богу известно.


В его трущобной комнатке почти не было мебели, если не считать мебелью два-три ободранных сумасшедшими котами стула. На самом деле вовсе не сумасшедшие коты драли их: в его странную квартиру заходили и правда сумасшедшие, но люди обездоленные, так называемые проигравшие.


Согласно официальной точке зрения этого общества, все люди в нем разделялись на \»выигравших\» и \»проигравших\».


Действительно, его стол и стулья уносили так называемые проигравшие. На то они и проигравшие, нищие, презираемые. Но, как ни странно, сам Семен Ильич не считал себя проигравшим.


Посредине комнаты висело огромное черное зеркало.


В этом черном зеркале, в котором ничего не отражалось, он видел свою судьбу. Ту судьбу, что интересовала его больше всего.


Ему было страшно. Неужели его судьба сконцентрировалась в одной точке и суть той черной точки заключается в абсолютной неразгаданности? Ибо он ничего не видел в черном зеркале своей судьбы.


Он чувствовал только свою связь с Эдгаром По и с мейстером Экхартом.


\»Кто я?! Кто я?! Кто я?!\» — вопил Семен Ильич посреди черного нью-йоркского неба с сатанинскими знаками вместо звезд. Кровавое нью-йоркское зарево на горизонте погружало все в низше-человеческий закон. \»Я хочу познать только одно: кто есть я?\» — кричал Семен Ильич в черное зеркало, а черное зеркало не отвечало ему. В нем он не видел своего отражения — скорее, последней тайны, которую он надеялся увидеть на дне своей высшей тени.


\»Да, именно когда я увижу в нем — в черном зеркале — что-нибудь разгадочное, и только тогда я пойму, почему я воплотился в этом дегенеративном мире, в котором лучше вообще не воплощаться,- думал Семен Ильич.- Вот когда появится в черном зеркале мое отражение, точнее, моя тайная суть,- тогда я пойму, почему я проклят — иными словами, почему я воплощен\».


Потом мой герой переходил на шепот — но шептал он самому себе.


\»А вы знаете,- шептал он,- как умирают старушки — смех смехом. А я, будучи в провинции, видел, как одну раздавили, собственно, она раздавилась сама, просто легла под местную электричку, в центре западного мира. И вы думаете, от трагедии, мол, дети покинули или там восьмидесятилетняя лесбиянка отказала? Как бы не так! Просто от скуки положила она седую голову под колесо — именно от скуки, чтоб получить хоть какое-нибудь реальное развлечение: чем не развлечение, действительно, быть без головы?


Ибо скука — это суть современной цивилизации, ибо если нет Бога внутри, то что остается? Одна скука и ничтожество. Вроде как у той старушки.


Но я-то, я-то, Семен Ильич, я вам не старушка какая-нибудь западная. Как бы не так. Ну, положил семидесятилетний цивилизованный человек голову под колесо, ну, очутилась она в аду на неопределенно вечные времена. Ну и что? Таких мух — видимо невидимо.


И стоит ли проклинать этот мир, который и так проклят (как известно) самим Творцом. А что значит человеческое проклятие по сравнению с Божьим?


Увы, никаких даже сравнений на этот счет не может быть. Но мне, я повторяю, плевать на все. В том числе и на проклятие по отношению к себе. Меня интересует только моя собственная суть. Кто я? Кем я буду после смерти? Кто встретит меня там Кто придет и поцелует мой труп? Мне кажется, что в черном зеркале, которое пока хранит вечное молчание, заключен ответ!\»


И Семен Ильич прекращал шептать самому себе. Кругом были только одни крысы — их было много, уютных, в его нью-йоркской каморке.


Не получив ответа в черном зеркале, Семен Ильич запивал на несколько дней.


Он жил в кошмарных нью-йоркских пивных, где не было даже пьяных, ибо все не замечали собственного небытия.


Семен Ильич и сам не мог уловить их существования.


Он просто пил несколько дней, ни на кого не обращая внимания. Пил, отражаясь в кружке своего пива. Он пил собственное отражение. И где-то был счастлив этим.


И наконец, свершилось.


Пять дней он пил, десять дней отдыхал. Однажды после десяти дней отдыха пришел в свою комнату, один — он всегда был один, хотя вокруг были люди. Зажег свет, подошел к зеркалу… И вдруг отпрянул. Тьма отошла, исчезла. Он явственно увидел бесконечную чистоту своего зеркала и какую-то странную картину в ней, а не чье-либо отражение. Это был убийственно-бездонный странный пейзаж, такого в окружающей реальности вовсе не существовало. Неужели зеркало может отражать то, чего не существует? Немыслимая картина привиделась ему!


Зиял жуткий провал, словно в иное пространство, средневековый пейзаж с мистическими деревьями и замками, а посреди существа, все время изменяющиеся, точно у них не было определенной формы. Может, и люди — но какие! Неужели люди могут походить на не людей?! Они казались существами многоглавыми, многорукими, и формы их были подвижные. Все это \»человечество\» и текло мутным вихрем посреди божественно-средневековых замков и гор…


Семен Ильич присел на стул. \»Все кончено,- подумал он.- Кончена и моя жизнь на Родине, и эта эмигрантская жизнь — все кончено. Теперь можно спокойно запить, лечь в гроб или в сумасшедший дом — все равно — или устроиться на работу учителем\».


Между тем картина в зеркале изменилась: на передний план выдвинулся огромный человек с двумя головами. Одно ухо — из четырех — висело совсем по-собачьи. Но выражение всех глаз было добродушным, хотя и чуть-чуть беспокойным.


Казалось, человек не понимал, почему Семен Ильич смотрит на него с недоумением.


Семен Ильич оглянулся: может быть, где-нибудь позади него, в каком-нибудь скрытом углу притаилось это четырехухое существо, отраженное в зеркале. Но в комнате никого не было.


Когда Семен Ильич, оглядевшись, вернулся в прежнее положение и взглянул в зеркало, то никого там не увидел, а четырехглавый сидел уже около него на стуле в полном ошеломлении и задумчивости. Точно он вышел из зеркала, оставив там тем не менее свой след. Семен Ильич завыл. Он и раньше любил выть: от тоски, от одиночества, от всемирной обреченности. Но теперь он завыл, чтобы заглушить в себе любовь к потустороннему.


Двухносый высморкался и стал осторожно поглядывать на воющего Семена Ильича. В глазах его появились четыре разных выражения. Одна рука потянулась к чаю.


Говорил он, наверное, телепатически или на ангельском языке, во всяком случае, в уме Семена Ильича просто возникал вопрос, как бы задаваемый постороннею силою, и он на него отвечал или силился отвечать. Первый вопрос: \»Что вы воете?\» В ответ Семен Ильич замолчал, и рука его тоже потянулась к чаю.


— Кто вы? — был следующий вопрос, заданный Семену Ильичу.


Этот вопрос вдруг взбесил его. Ему захотелось швырнуть в незнакомца чайник.


— А кто вы? А кто вы? Черт возьми!!! Кто? Кто? Кто? — закричал он, брызжа слюной и устремив взгляд на четырехщекого.


— Кто я? — прозвучал ответ в уме Семена Ильича.- Такой же, как вы. Сами-то вы лучше ответьте, почему у вас одна голова?


— Почему, почему!!! — заорал Семен Ильич.- Такой уж родился, извините…


— Извинять не буду. Тогда не надо было рождаться, милейший, раз у вас одна голова. Вот у меня, например, одну голову можно отрезать, а другая все равно останется. Потом и третья вырастет… На мне, дорогой, головы могут расти. И уши.


И двухголовый обмакнул одно ухо в блюдце с чаем. —


А все другое расти не может,- гавкая, пробормотал он.


Семен Ильич уже не понимал, где раздается чуждый голос: вовне или внутри.


— Обделенный вы, милейший, обделенный. Скажу вам прямо: совсем вы с вашей одной головой захиреете… На черта вам все это нужно. Рождайтесь во многих формах. Крикун!


И \»отражение\» потянулось схватить Семена Ильича за ушко. Один его глаз смотрел в небо, два других устремились на Семена Ильича, а третий, казалось, глядел в ад.


Семен Ильич упал. И спасительно потерял сознание.


Когда пришел в себя, лицо болело, ему показалось, что где-то у него сбоку, на плече, невидимо пытается вырасти вторая голова, шумливая и беспредметная.


Дня три он был в полуобмороке. Все-таки сходил в библиотеку, по привычке просил милостыню (хотя никто не подавал), пугался небоскребов. Две ночи читал \»Божественную комедию\».


А потом стал хохотать. Собственная форма тела показалась ему на редкость смешной и нелепой. Особенно смешило наличие только одной головы.


Тьмы в зеркале уже не было, но не существовало и путающего многообразия форм.


Зеркало стало как зеркало.


Теперь Семен Ильич ясно видел собственное отражение. Но отсутствие второй головы доводило его до отчаянного хохота. Только один язык, всего два глаза, один нос. Было над чем хохотать!


\»К тому же,- думал он в черном, как подвал забытого ада, нью-йоркском метро,- одну голову действительно отрубят — и все. А если две головы: как приятно! Две не сразу отрубишь,- пугливо бормотал он в себя, всматриваясь в дикие фигуры полувооруженных пассажиров.- А там, глядишь, и третья вырастет\».


Прошло еще два дня, и он вернулся как-то к себе домой совершенно обескураженный отсутствием второй головы. Призадумался. Попил чайку. Пока его не было, в квартирку к нему, видимо, заходили уголовнички — и вынесли шкаф,


Но зеркало осталось неизменным.


И вдруг Семен Ильич опять увидел там нечто. Сердце его забилось. Не было свечей, не было заклинаний — все было так просто. Только сгущались черно-синие тени в зеркале.


И потом оттуда выскочил слабоумный.


Да, да, но двух голов не было, и форму он имел, с точки зрения Семена Ильича, необычную, то есть одну голову.


Но дело было отнюдь не в форме, а в душе. Это сразу чувствовалось: существо явно слабоумное. У Семена Ильича сначала даже полегчало на душе.


Ох, и парень это был! То верещал, то трепался о выборах, о политике, без остановки, без умолку, вынимал пачки долларов, смеялся, целовал их, плакал, разглядывая каждую пачку, а потом опустился перед ними на колени. Звали его Джон. Пиджак был куплен на Бродвее. Вид у него был крайне обычный, как у всех. Единственное, чему он поклонялся,- это доллары. Больше во всем мире он ничего не признавал, даже не верил в существование чего-то иного на Земле. Эдакий был монотеист.


Проговорил он с Семеном Ильичом целых четыре часа, не умолкая, хлопал его по плечу, скалил белые зубы и все время спрашивал:


— How are you?*


*Как поживаете? (англ.)


Семен Ильич только собирался ему ответить, как он себя чувствует, но Джон опять заверещал о выборах, о делах, о времени — его, как всегда, нет,- и не в последнюю очередь о деньгах, о том, что деньги походят на мед.


А потом снова спрашивал:


— How are you?.


И, не ожидая ответа, осматривал пространство пустыми глазами. Потом вдруг взглядывал на \»Нью-Йорк таймс\», лежащую на столе.


Впрочем, иногда на Джона нападали приступы странного оцепенения, он неожиданно замолкал, сидел не двигаясь, и взгляд его устремлялся в одну точку.


Сначала Семен Ильич не понимал, в чем дело, но потом, когда Джон опять оцепенел как-то по-вечному, надолго, Семена Ильича осенило: Джон-то ведь умер. То есть не то чтобы умер безвозвратно, а просто на некоторое время, уходя своею простою душою в ад.


Таким и созерцал его Семен Ильич.


Но на этот раз действительно было нехорошо: Джон так оцепенел, что не стал походить сам на себя, элементарные черты его изменились, приобрели инфернальный вид, даже доинфернальный, если можно так выразиться.


Потом вдруг стал шептать. Обычное бессмысленное выражение на его лице исчезло, и появилось нечто тревожное и почти сознательное. А в глазах застыл непонятный ужас — какой бывает у повешенных, наверное.


Семен Ильич попытался его разговорить, принес чайку, но Джон не подавал признаков оживления.


Наконец он вышел из этой зоны смерти и опять стал прежним Джоном: улыбающимся, с пачками долларов, хлопающим по плечу и неизменно спрашивающим:


— How are you?


Семена Ильича стошнило от его существования. И, позабыв все приличия, настолько банален был Джон, он вытолкнул его за дверь. Странно, что Джон вполне спокойно спустился с лестницы, а не возвратился в зеркало, откуда он якобы вышел. Зеркало, напротив, было на этот раз вполне нормально; отражало все, что положено, а Джона Семен Ильич увидел в окно: он быстро смешался на улице с толпой ему подобных.


Виденье Джона как-то успокоило Семена Ильича.


Последующие дни прошли довольно обыкновенно. Семен Ильич как будто вошел в строй этой призрачной жизни.


Но шок приближался. Он почувствовал его дня за два. Но все произошло внезапно и уже по-иному… Тени в зеркале сгущались, мелькали, исчезали, опять возникали с какой-то зловещей настойчивостью. Истомленный ожиданием, Семен Ильич уснул.


А когда проснулся, в комнате творилось черт знает что. Из зеркала, которое стало получерным, как будто высовывались потусторонние щупальца, из его великой глубины раздавался хохот, оттуда все время кто-то вываливался, темный и бесформенный, тут же растворяясь в воздухе, и… хохот, хохот, хохот.


Точно невидимый мир теперь отражался в этом зеркальном пространстве, выходя из него в наш мир.


Семен Ильич сам стал хохотать от ужаса, приподнявшись на подушке. В постель к нему сыпались какие-то твари, полуосязаемые, норовили лизнуть…


Жажда сумасшедших ласк объяла его…


Потом на стул сел такой темный и огромный, что Семен Ильич присмирел. Глаза его смотрели в упор на Семена Ильича, выражая абсолютно-непонятное. Кот, каким-то чудом оказавшийся в комнате, дико визжал, будто превратился в свинью, и метался из одного угла в другой, нигде не отражаясь. Голова у огромного кота вдруг отвалилась, и на ее месте появилось сияние: жуткое и безличное. Кот почти заплясал, завертелся в поле этого сияния. Качалась лампа, два беса целовали друг друга на стене.


Поток времен выливался из зеркала, словно океан крови, в которой купались планеты, города, страны и люди. И вокруг этой погибели и оазисов рая в ней кружились и безумно хохотали какие-то юркие существа и бурно аплодировали всему мирозданию.


Мухи то и дело залетали в рот Семену Ильичу. В углу выл труп его сестры, погибшей под поездом, протягивая Семену Ильичу свои желтые руки.


На столе оказался козел с плакатом.


— Кто я?! Кто я?! Кто я?! — кричал Семен Ильич на своей постели.


И вечный луч абсолютно-непонятного был направлен на него, задающего такой роковой вопрос.


Прихлопывал ладошками черт — но черт из других метасистем.


И вдруг Семен Ильич понял.


И как только это случилось, все таинственно исчезло.


Объективный бред, навязываемый Вселенной, приутих, как будто Вселенная зависела от его сознания. Но комната казалась обычной, и зеркало стояло неизменно: но оно уже было, как вначале, абсолютно черно, и эта тьма, ведущая в бездну, была непроницаема, как смерть всего существующего.


Семен Ильич тихо встал и опустился на колени перед черным зеркалом. Он познал, что напрасны его искания, направленные вовне.


Что сущность его глубинного \»Я\» так же непознаваема, как это черное зеркало, и бездонная, уводящая в за-абсолютное, невидимая глубина этого зеркала — лишь проекция его собственного \»Я\».


Познав все это до конца, Семен Ильич заплакал — один, перед зеркалом.


Потом встал уже совершенно иным существом, может быть навеки успокоенным, только промелькнула улыбка, которая была выше всего земного и всего небесного.


И поскольку Нью-Йорк и тому подобное потеряло для него всякое значение, больше его там никто не видел.