После Германа

Порочный круг. Бесконечный тупик. Вечная резня

Салима Дуйсекова рассказывала, как в детстве зашла в поселковый магазин и встретила там Людмилу Гурченко и Юрия Никулина. Они грустно рассматривали полки, уставленные пирамидами консервных банок. «Скумбрия в масле». «Кильки в томате». Смуглые, приземистые, с нахлобученной коркой кирпичи хлеба по 14 копеек. Кусковой сахар, похожий на комья грязного снега. Конфеты «Спорт» из окаменевшей глины. И почему-то гаванские сигары в серебристых торпедах. «Ну, чего купим, Людок?» — еле слышно спросил Никулин. И Людмила Марковна ответила с хрипотцой: «Ох, Юрочка, прям и не зна-а-ю». И нервно всхохотнула.

Юрий Никулин и Людмила Гурченко в фильме «Двадцать дней без войны» (kinopoisk.ru)

Год был 1977, зима. В посёлке Коктал снимали кино. По круговой ветке пустили состав из одряхлевших вагонов, насквозь нетопленных, в них сидели известные артисты и в полный рост крыли в бога и в мать режиссёра, который непрерывно репетировал и ничего не снимал. Это продолжалось битый месяц. Из этой свальной пытки родилась сцена: случайный попутчик, фронтовик (Петренко) рассказывает, как ему изменила в тылу жена. Эпизод огромный, минут на девять: лицо во весь экран, мужик смертельно уязвлен, он мучается, корчится, гневается, задыхается, наливается бешенством, беззвучно матерится, сникает, опустошённо затихает. Снято одним куском, монтажные склейки не видны. Всё верно, большая кассета камеры «Аррифлекс» вмещала в себя плёнки ровно на 10 минут непрерывной работы. Я всё знаю про киносъёмку, но я не понимаю, как это сделано. Я не фильм смотрю, а сижу рядом с рассказчиком, слышу его дыхание, чувствую холод стылого вагона с его угольным перегаром и махорочным дымом, слышу перестук колёс, перебирающихся на соседнюю колею, пью жидкий, едва тёплый чай из железной кружки, смотрю в грязное окно, где проплывают мимо замершие полуторки и ободранные мазанки с кумачовыми лохмотьями, и бродят снулые фигурки людей на полустанках.

Алексей Петренко в фильме «Двадцать дней без войны»

Фильм «20 дней без войны» Алексея Германа.

Считается, что режиссёр работал в стилистике жёсткого реализма, «под документ». Но это жалкое хрюканье чавкающих киноедов гроша ломаного не стоит. Герман не снимал кино, он его убивал. Крушил в нём всё, что считается признаками мастерства: мёртвое сцепление общих-средних-крупных планов и примкнувших к ним деталей, тупые «перебивки» и «восьмерки», комариные рулады сернистой музычки, заболачивающей жалкое пространство иллюзиона, и прочие целлулоидные красивости — вроде несущейся берегом моря гормонально избыточной дуры, бег которой снят со скоростью 48 кадров в секунду. И закат, конечно же, закат, этот огромный пылающий шар Солнца, будто камера запечатлела его откуда-то с близлежащего Меркурия.

Болваны стоеросовые.

Герман не «киношку» снимал, а всю жизнь собирал машину времени и с её помощью отправлял людей в прошлое. Зачем? Трудный вопрос. Но когда я смотрю, как за отходящим из Ташкента воинским эшелоном спешит по перрону девочка-подросток в убогом пальтишке, с косичками, взлетающими в такт бегу, и силится настичь то, что нельзя догнать, то, что не случится на её веку, я, не склонный к чувствительности, хватаюсь за горло и крепко стискиваю глаза. Потому что подпирает к сердцу чувство личной сопричастности к судьбе великой, ужасной и невероятно бестолковой страны, Это чувство, которое не дадут никакие учебники истории. Из сопричастности возникает со-участие, со-бытие. «Мы тоже пострадавшие, а значит – обрусевшие, твои безвинно павшие, мои безвинно севшие», — хрипел Высоцкий.

Вадим Борейко тоже на миг выглядывает из этого фильма. Он жил тогда в Калининграде, где Герман снимал военные эпизоды. Взглянув на паренька, режиссёр кивнул – подойдёт. Худющий, один нос торчит. И распорядился выдать ему шинельку не по росту, но прежде вывалять её в грязи и в пыли. Кадр с Борейко вошёл в монтаж, он длится примерно полторы секунды. Субтильная фигурка торчит где-то высоко, в проёме окна, лица на контровом свете не видно, но силуэт узнаваем. Потом – взрыв. Ленфильмовские минёры перестарались и чуть не снесли кенигсбергский замок 15 века. Но Борейко уцелел, уехал в Казахстан и стал аксакалом. Дуйсекова сидит в одиночном окопчике, откуда пуляет парфянскими стрелами, целя в разнообразных ублюдков. Иногда попадает.

А Герман умер 21 февраля, ровно 6 лет назад.

Через год после его смерти взорвётся киевский майдан, через полтора полыхнёт в Одессе чудовищный жертвенник всесожжения. Но всего этого режиссёр не узнает. Дальше — сказал бы он — без меня. В этом не по дням, а по часам мерзеющем «дальше» остались мы, кое-как постигая, что Богом быть не просто трудно, а совсем невозможно. Поэтому его и нет. Он нас оставил. Он давно уж плюнул на тупую башку этой планеты, загаженной плесневелой дриснёй потомственных идиотов, и тоже сказал: дальше без меня.

Герман всё нырял в прошлое, всё искал там утопленников и находил их живыми-здоровыми. Партизанский командир Локотков упирался руками-ногами в борт застрявшей машины, задорно подначивая – ну, ребята, поднажмём, вытащим! Лазарев смертию попрал свое предательство и, убитый в бою, стал своим. Лапшин и его друзья усердно давили душегубов, чистили свой сад, собираясь в нём пожить. Лопатин, спасающийся в яме от миномётного обстрела, загадывал: всё у меня будет хорошо. Даже генерал, захлебнувшийся страхом, пустившийся во все тяжкие, в заячьи бега, изнасилованный черенком лопаты звероподобными урками, а потом вдруг оказавшийся у смертного ложа шестипалого вампира, всё же выжил, хоть и забомжевал, уехал в никуда — опущенный, выпотрошенный, зашитый мешочным швом от горла до паха, но живой свободный и с бутылкой бормотухи на великолепном, обритом наголо черепе.

Герман снимал свои невероятные фильмы в застойной тиши, когда мусорные решётки жизни забились фекалиями, и она заполнилась мелкими, неисчислимыми гадами, копошившимися под камлание косноязычного бровеносца. Потом во времена суверенного капитализма с диким рылом саблезубого шакала. А когда окружающее невыносимо мерзит, может показаться, что полвека назад были совсем другие люди – крупные, ясноглазые, наивные и чистые. Какие-нибудь комиссары в пыльных шлемах, которые поют песни Эрнста Буша, а дети под них спокойно спят. Вот он их и искал днём с огнём своего волшебного фонаря.

И, скорее всего, в какой-то злосчастный миг понял, что Локотков на гражданке сопьётся, Лазарев не воскреснет героем, Лапшина и его друзей замордуют на Лубянке, фронтовика, простившего блудливую жену, убьёт шальной осколок, Лопатина загребут особисты и отправят на лесоповал, его ташкентская подруга рано или поздно скурвится, а девочка, бежавшая по перрону, не дождётся ни отца, ни брата, ни суженного, останется вековухой или сойдётся с кем попало, будет рожать от пьяницы, работать на износ, умрёт до срока, упокоится на нищенском погосте под шестиконечным крестом, куда скоро забудут дорогу её такие же несчастливые дети, а красавец-генерал хмельной ночью всё же свалится с платформы товарного поезда и заляпает ошмётками своего мозга рельсы, шпалы и откосы.

Потому-то он и решился на путешествие в Арканар. Хотел, наверное, распутать цепь ДНК, найти ущербное звено, понять, что не так? С нами, со страной, со всем миром. С человеком, в конце концов. Решил достичь тысячелетней глубины.

Но с Арканаром у Германа не вышло.

Да, это было самое глубоководное его погружение — так дерзко ныряют лишь японские тётки, охотницы за жемчугом. Он спустился в какое-то вымышленное, но тоскливо достоверное Средневековье и нашёл там непроглядную тьму с осклизлым дном, кишащим головоногими каракатицами, пучеглазыми обжорками, светящимися говноедами, зубастыми падальщиками, ядовитыми скатами и гигантскими кальмарами-убийцами. И все эти монструозные исчадья, изуродованные и сплющенные чудовищным давлением, ненасытно пожирали один другого, неутомимо размножались и гибли, превращаясь в хавчик для крошечных моллюсков, которые, обожравшись гнойными останками, бессчётно плодились, укрупнялись, отращивали зубы, нападали на гигантских кальмаров, свергали их и — становились такими же мерзавцами. И всегда был у них предводитель, вышедший из простейших, раздувшийся радужным пузырём подонок, возомнивший себя великим, ужасным и бессмертным.

Порочный круг. Бесконечный тупик. Вечная резня.

Герман оставил Румату помирать в этом зловонии и стал медленно подниматься, делая остановки в декомпрессионных камерах, поэтому получилось долго, целых 14 лет. Но когда до поверхности оставалось всего ничего, перерубил трос и нырнул в последний раз и навсегда, в небытие.

Потому что нет в творении творца и смысла нет в мольбе.

Конец фильма.

***

© ZONAkz, 2019г. Перепечатка запрещена. Допускается только гиперссылка на материал.