Костюмы власти

Фантасмагория

1

Вот прилетел я в Алма-Ату (не помню, откуда), выбрался из аэропорта и влип. Площадь оцеплена милицией. Жара, духота, толпа, никого никуда не пускают, никто ничего не объясняет. Стоим, переминаемся. Уже какие-то матерки шелестят, и младенцы беспокоятся. Вдруг – г-у-у – словно ветер по кронам пробежал. И все головы в одну сторону повернулись. И тишина. Я на цыпочки, туда-сюда – бесполезно. И тут все закричали, захлопали в ладоши, и я, подпрыгивая, на мгновенье увидел «Чайку» без верха, а в ней Брежнев. Зубасто улыбается, размахивает ладонью, как маятником, а машина едет, но не шибко. Много позже я нашёл кинохронику (1973) и генсека опознал, потому что пиджачишко мне его запомнился. Какой-то он был сомнительный. И отвороты начинались не от пуза, как водится, а от грудной кости, и это делало одежонку кургузой, годной лишь для рыбалки. А штаны были ничего себе, тёмные и основательные.

Брежнев

2

Ещё о штанах.

Жаркой октябрьской ночью (32 С) борт № 1 РК приземлился в Душанбе, где намечался очередной слёт атаманов СНГ (по Назарбаеву: саммит). Город прятался во тьме Египетской, а властные пределы выглядели анфиладами райских парков. Там изобильно, как в шашлычной жаровне, полыхало электричество, и перламутрово журчали фонтаны. Репортёров расквартировали на самой границе мрака и света. В скрипучем караван-сарае, который помнил комиссаров в пыльных шлемах, покрывших стены кирпичными плевками моршанской махорки. Взмыленные таджикские мидовцы рядового состава разнесли по номерам гостинцы: мелкие одичавшие яблочки, окаменевшие мандаринчики, была ещё оплавившаяся шоколадная плитка и кособокая бутылочка мутного стекла с желтоватой жидкостью. На этикетке без затей значилось: «Коньяк». Это было трогательно.

Утро.

Поразительно, но саммит действительно напоминал то ли большой казачий сход, то ли артековскую линейку. Центральную аллею пересекали второстепенные дорожки, идущие от правительственных особняков разной упитанности. Там готовились к построению чиновные войска. Далее всех комплектовался бишкекский батальон с улыбчивым Акаевым, похожим на подростка в гриме профессора; ближе формировался минский полк с корпулентным и насупленным Батькой; рядом с ним монолитно стояла астанинская дивизия во главе с командиром, стригущим очами слева направо. Рядом с моим наблюдательным пунктом кучковалась душанбинская рота, никем не возглавленная. А по ту сторону центральной аллеи клубилась в тени разлапистых дерев многочисленная московская рать.

И вот настало щекотливое замешательство. Какому подразделению выступить первому и куда пристроиться – в хвост, в голову или в середину состава? И все посматривали на душанбинцев, поскольку они всё ещё были обезглавлены, и это давало ложный повод длить задержку. Да и московского царя, по обыкновению опаздывающего, тоже не наблюдалось. Наконец появился Рахмонов и, деловито потирая руки, мановением ока выстроил свою команду. Но за ним вдруг тревожно метнулся флигель-адъютант и шепнул на ушко светлейшему нечто интимное. Князь во князьях медленно опустил львиную голову, воззрился на свои колена, в ужасе воздел руки небу, беззвучно выругался и мелкой трусцой бежал прочь. Штаны и пиджак были на нём вызывающе разных оттенков. Начало сходняка совпало у него с днём рождения.

Когда всё уладилось, начались движения. Направляющей колонной стала, разумеется, московская армада. К ней пристроились – по праву гостеприимцев – душанбинцы. К их левому флангу примкнула астанинская фаланга, ряды которой были герметично сомкнуты. В её хвост уткнулся, сердито шевеля усами, Батька со своими мирными минчанами. А замыкали шествие негордые бишкекчане, излучавшие улыбчивое доброжелательство. Во главе сводного парада шествовал Путин, субтильная фигурка которого заканчивалась брючками, собранными у лодыжек ребристыми гармошечками. Это придавало ему вид фэзэушника, идущего на Первомай в панталонах Жака Паганеля. Днюха у него была назавтра.

3

В гардеробной Николая. Второго после отречения его от власти обнаружилось 1500 парадных мундиров, зимние доломаны, шикарные кирасы, кители Преображенского полка, Московского полка, Сводного полка, Лейб-гвардии Его Величества Гусарского полка и прочая, прочая, прочая. Штатскую одежду Государь в России не пользовал, надевал её лишь во время иноземных вояжей приватного свойства. В домашней жизни был прижимист, обходился латаным старьём. За починку прохудившейся черкески заплатил денщику 10 рублей. Смерть свою встретил в солдатской гимнастёрке и юфтевых сапогах.

В апреле 1917 года Ульянов-Ленин держал речь на площади Финляндского вокзала, там собралась расхристанная солдатня, от скуки шлявшаяся по митингам. Оратор предстал перед ними в костюме-тройке и в буржуйском котелке! В порыве он его с головы сорвал, и толпа ахнула, увидев обширную лысину в обрамлении огненного венчика. Нёс он невразумительно картавую чушь, и кто-то предложил поднять «этого рыжего» на штыки. Котелок у него незаметно изъяли и всучили чью-то кепку – с нею он не расставался до последних дней.

Ленин

С этой кепкой меня связывает почти личное воспоминание.

18 октября 1923 года Ленин в Горках устроил бунт. Речь у него была после третьего инсульта никакая, только «вот-вот» и «что-что». Но доковылял до Роллс-ройса и знаками потребовал: в Москву! Приехали в Кремль, где часовой, увидев его, едва не хлопнулся в обморок. Утром покатались по московским бульварам и заехали на Всероссийскую сельскохозяйственную выставку.

А там работал мой прадед, Генрих Кёлер, строитель, его туда дёрнули из волжской Неметчины. И вот он рассказывал: «Вдруг зашумели – Ленин! Майн Готт. Побежали. Машина стояла на улице, мы её окружили, стоим. А он что-то хочет сказать и не может. Махнул рукой, снял кепку и стал кланяться налево, направо. И всё гудит: «у-от, у-о-т». Тут дождь пошёл, и они уехали». Бабушка запомнила эту историю и рассказала мне. И с тех пор у меня есть своя замочная скважина в прошлое. Ценю.

Ульянов был из разночинцев (дворянство отца выслуженное), это сословие чуралось «купецкой» роскоши, предпочитая постноватый достаток. Ленин отличался болезненной чистоплотностью и ел, что дадут. А Коба был абрек, забравшийся в царские покои. И он должен был топтать дубовые паркеты скошенными каблуками, тяжелить воздух несвежими носками, ухаркивать ковры дегтярной мокротой, коптить деревянные панели табачищем, прудить мимо унитаза и кисло вонять немытыми батистовыми кальсонами. Подумаешь, беда. Государственных дач, не считая кремлёвской квартиры, было у него 15. Умер на «ближней». Остались штопаные френчи, подшитые валенки, заношенное бельё, облупившиеся туфли, обгрызенные чубуки курительных трубок. И любимые шлёпанцы.

4

Вожди, которых он наплодил в своей ворсистой шинели, долго хохлились на трибуне мавзолея в чём-то траурно-чёрном, двубортном, долгополом, в курчавых пирожках. Ну, понятно, каракуль, мужской мех. Из него ладили горские папахи. Но такой набалдашник изрядно смотрится на бароне Врангеле, а этой погребальной команде требовалось что-нибудь интимное. Так и пошили им мохнатые пилотки. С намёком, что они вечные пионэры. Но истовые поклонники порнухи знают, в чём потаённый и похабный смысл этого убора. Горбачёву он был особенно к лицу.

5

Ковылял я однажды в студенческой колонне, было не то первомайское гульбище, не то октябрьское, я их одинаково ненавидел. То брёл, то бежал, то стоял. Всё как всегда. Матюгальники на столбах тужатся, как при запоре, побуждая народ опростаться ликующим «ура», но в ответ проливается нежное сиканье девичьих хохотков и бульканье юношеских глоток, заглатывающих под шумок полкило шмурдяка. Вышли на Сатпаева, уже площадь видна. И сзади какой-то женский голосок начинает взволнованно бодрить цепи: «Ну, ребятки, собрались, сомкнулись, шире шаг! Выше портреты членов Политбюро!». Шагаем дальше, хрипя, матерясь и откашливаясь. А эта аспирантка или преподша не унимается: «Ребятки, подходим к трибуне! Равнение направо и улыбайтесь, мать вашу! Шире ша-а-г!». Аж заходится, сука. Хотел обернуться, но передумал, стошнит ведь. Тут мы сравнялись с трибуной, и она визжит, как свинья резаная: «Мамочки, ой, вот он! Я его вижу! Вот о-о-н! А-а-а!»

По ходу, кончила на ходу.

Не знаю, на кого она там медитировала. Мне безразлично.

А площадь-то не кончается. И трибуна тянется уже не первую версту. Герб с неё то свалится, то проступает новый и снова обваливается, какие-то буквы проглядывают и меркнут. Искоса кнокаю на трибуну, а там помимо пирожконосцев образовалась туча нового народу, все знакомые, но сильно порченные. Носач в фуражке лыбится сгнившим хавальником, лысый в драной вышиванке огрызком початка в пустую глазницу тычет, бровастый боров медальками трясёт, дедок загашенный воздух ртом ловит, и какой-то вконец разложившийся верзила в пасть себе водяру льёт. А толпа на площади всё множится, а трибуна всё тянется, тварь, всё не кончается, и на ограждении её стоит некрасивая, как юная смерть, девочка и лает в толпу какие-то гневные ругачки.

Я бросаю строй и улепётываю в какую-то прилегающую улочку, но уже ничего нет вокруг, ни города, ни мглы, ни света, только голос за спиной всё вопит: «Вот он, ой, мамочки, вот он!»

И появляется Брежнев в кургузом пиджачишке на открытой «Чайке».

И вечная Алма-Ата.

***

© ZONAkz, 2019г. Перепечатка запрещена. Допускается только гиперссылка на материал.