Пётр Тимурович Слойко, едучи в гости вместе с супругой своей, Томарой Фердинандовной Фурц, ни с того, ни с сего, не будучи даже выпимши, ворчливо разгневался.
— Слушайте, немцы, вот вы, говорят, неглупые люди, – громко вопросил он, дерзко оглядев соседей по вагону. — Нация инженеров, то, сё, фуё-моё. А до такой простой вещи не додумались. Вот скажите, почему у вас в метро, когда поезд стоит, называют конечную станцию, а когда он едет и ни черта не слышно, объявляют следующую?
Немчики смирненько помалкивали, поглаживая пальчиками экранчики своих телефончиков. Томара Фердинандовна сидела съежившейся тучкой, уставившись в свои слоновьи колени, туго обтянутые толстыми гамашами. В ногах у неё стояла клетчатая сумка, где в полковой кастрюле мелко подрагивала ворсистая тушка холодца.
«Томарой» её записали в метриках, да так и осталось. Ей было едва за 50.
Пётр Тимурович время от времени громоздко сучил ногами и тяжело ёрзал по сиденью — в груди разгоралась кислая изжога, горьким гейзером выплёскиваясь до корня языка. Он её сглатывал назад, содрогаясь и отдуваясь. В ушах стучало, затылок давило, в низу живота тоненько и горячо свербило желание сладенько и долго пописать. По кишкам ураганно гуляли газы, и пучили брюхо, ища запретного выхода.
Ему недавно стало прилично за 60.
Они ехали к дальним родственникам фрау Фурц встречать Новый год.
Путь был длинный, с пересадками: автобус, метро, электричка, трамвай. Липовые родственники Томы жили в медвежьем углу германской столицы с липким названием Malzan – его облюбовали и населили русские переселенцы. Там-то и обреталась троюродная тётя Эльса, давно овдовевшая, но вдруг, на старости лет, вышедшая замуж за престарелого поляка, имевшего дорослую, но неродную дочку с пугающе верещащим именем Кжшищя.
2
Кое-как доехали.
Malzan выглядел ошарашивающим нагромождением многоэтажек, похожих на скопление шельфовых айсбергов. Окна и балконы безразмерных домищ пылали китайскими гирляндами, во дворах метались тени бесноватых подростков. Они беспрерывно взрывали петарды, запускали ракеты и визгливо матерились по-русски. Грохот стоял, как в кино про войну. Сырой ветер, смешанный с гарью фейерверков, туго надувал рот и сбивал дыхание, кастрюля с холодцом больно стучала по голени, кипяток урины нестерпимо жёг уретру, заставляя Слойкова приседать на ходу. У него вдруг заложило уши, и он, зажав ноздри пальцами свободной руки, всё старался их продуть, но воздух стрелял куда-то в уголок левого глаза, вышибая слезу.
Пьяненький лифт, кряхтя и попёрдывая, допёр их на пятнадцатый этаж: здрас-сь-те, гутен абенд — гутен таг, бьют по морде, бьют и так!
4
Гостиная была меблирована с нищенским шиком. В углу виновато стояла ёлка, подслеповато моргая лампочками, с ней перемигивалась обширная рама телевизора, где беззвучно бесновались московские певуны. Провода раскалённых гирлянд были змеиным образом протянуты сквозь петли пыльных штор, висящих на простецкой деревянной штанге, уши которой грозили отлепиться от пупырчатой стены. На подоконнике торчал арочный светильник, уместный лишь в Рождество. Кургузый журнальный столик старательно изображал изобилие, его поверхность была уставлена рукотворными яствами. Их полку прибыло фурцевским холодцом, угнездившимся рядом с вазой, набитой ливерными пирожками, и посудомоечной миской, заполненной бледным оливье с жидкой продрисью гороховой зелени. Две ёмкости, начинённые трупным ядом водки «Gorbatshow», сливочные ликёрчики, травяные настоечки и фруктовые наливочки, жавшиеся к бронебойному шампанскому снаряду с грозной надписью «Советское». Дышало жареным луком, отдавало калёным маслом и кисло пованивало пролитым винишком.
Гости восседали, где придётся: на тёртом диване, крытым фальшивой леопардовой шкурой, на скособоченных пуфах, похожих на пеньки срезанных грибов, и на скрипучих ротанговых креслах, состоящих в дальнем родстве с журнальным столиком.
Тётя Эльса, восьмидесятилетняя шестипудовая бабча в кимоно парашютного размера, с густо набеленной физиономией, тут же кинулась знакомить вновь прибывших с явившимися раньше. «А вот и муй коханек, — с жизнерадостно частила она, поднимая с места иссохшего в скелет, щетинистого и крючконосого старца с кустистыми ресницами. — Пан Збышек Бжезовски! Курва матчь, я вже выучила польский ензык: не пепш вепша пепшем, бо пшепепшишь вепша пепшем!». Тут все захохотали, и стало как дома, и захотелось вмазать, что и было немедленно исполнено.
Пётр Тимурович Слойко выпивал и закусывал бойко. Туалет был рядом.
5
На переходе к полуночному часу гости разомлели, болотистое озерко застольной беседы распалось на мелкие лужицы междусобойчиков. Слойко вдруг разглядел, что сидящая напротив дочка пана Збигнева, та самая Кжшища, очень хороша собой – если бы не баскетбольный рост и чахоточная худоба. Она сидела на пуфике, сплетя в косичку обтянутые чёрными чулками тонкие ножки, и ловко ладила самокрутки, складывая их рядком на край столика. Рядом маялся её арийского вида хахалёк, не проронивший за вечер ни слова, поскольку был упоительно и глубоководно пьян. Он беспрерывно вскидывал голову, таращил глаза, надувал щёки, подпирая их изнутри языком, вытягивал губы в трубочку, растягивал приоткрытый рот и мягко бился башкой в жиденькое плечо Кжшищи. Заметив пристальный взгляд Слойко, девица учтиво, но фамильярно спросила, стрельнув глазами на цигарки: «Хцешь паличь?». Пётр Тимурович, завязавший с куревом год назад, покорно кивнул, и они выбрались на балкончик. Сладко затянувшись, он опёрся руками о перила и уставился в чёрное дно двора, откуда с треском взлетали и с кашляющим звуком лопались в вышине новогодние ракеты, расцветая краткосрочными одуванчиками. «Война! – радостно воскликнул Слойко. – Берлин! Этот день побе-еды!». Он хрипло рассмеялся и придвинулся к долговязой барышне: «Слушай, кто ж тебя так окрестил? К-ж-шищя, язык сломать можно!». Девица отвечала: «По-российски мое назвиско бендже Кристина…». Слойко обрадовался: «О! Это другое дело!». И слегка, по-отечески приобнял паненку за талию. Та ловко вывернулась, щелчком выстрелила окурок в бездну, неожиданно пригнулась и нежно похлопала его по ширинке. И вернулась в залу. Ошеломлённый Пётр Тимурович сверлящим движением пальца глубоко утопил бычок в чёрную землю цветочного гробика и последовал за нею.
6
Гостиная теперь была ярко освещена, что придавало происходящему какой-то безвкусно театральный оттенок. На леопардовом диванчике светски беседовали два гостя: Збигнев Бжезовски, похожий на Кусто, и какой-то старикан в растянутом свитере. Он смахивал на бомжа, если бы не серебряные очёчки и платиновая бородка. Слойко прислушался — говорили они на ломаном русском.
— Я извиняюсь, — встрял он неловко, обращаясь к бородатому. – Вы кто по профессии будете?
— Э-э-э. Я есть айн шпециалист по руссише литератур, профессор, — приветливо ответил тот.
— Ага! – почему-то обрадовался Слойко. – Но вы же немец, да? То есть натуральный?
— Немец, да, натюральни, — ответил профессор покорно. – Изучать рюсски шелявек в обычный жизнь моя миссия есть.
— Вот! Объясните. Мы давеча ехали в метро, а там станция — Alexanderplatz. Это же в честь нашего русского царя она так называется?
— Александер-р Перьрвый он биль. Тот, которьрый этот плац имья.
— Ух, ты! – недобро завёлся Пётр Тимурович. – Зайка-знайка тут как тут! Вот скажи мне, херр профессор, на кой ляд вам сдался руссише Цар, которому триста лет в обед? Мы же вашим героям памятников не ставили? Вы что, терпилы?
— Генау! Терьпливи. Но как бить с барон Маннерхайм? – несколько ядовито осклабился немец. — В Санкт-Петербурьхь есть его бьюуст! Я его видеть своими ауге!
— Это Маннергейм, что ли? Предатель? Который и вашим и нашим? Да имел я его в виду, барона этого! Я вот что скажу…
Но тут подлетела тётя Эльса и со словам «Эй, хватит тут политику разводить!» всучила ему чашечку с кофе. Слойко прибор принял, виновато улыбнулся и поднёс чашку ко рту, а у неё вдруг беззвучно отвалилась ручка. Чашка блямкнулась на блюдце, расколола его, опрокинулась и залила всё вокруг чёрным кипятком. Сделался весёлый переполох. Тома бросилась к Петру Тимуровичу с кухонной салфеткой и стала яростно тереть его ширинку, атакованную уже второй раз за вечер, а он всё остолбенело, в позе «хендехох», с мучительной сосредоточенностью разглядывал фарфоровый кренделёк, оставшийся у него в руке.
— Вот, — вымолвил он раздумчиво. – Сломалась. А сколько раз ею пользовались? И ведь есть же точное число. Но никто его не узнает. Странно.
Томара принесла ему новую чашку, но он отмахнулся, сел в ротанговое кресло и забормотал: «А ведь всё кем-то посчитано. Сколько вдохов-выдохов делает человек за всю жизнь? Сколько съедает пищи? Сколько, извиняюсь, кубометров газов из себя выпукивает? С ума сойти».
Тут встрял профессор:
— Я имел читать в медицинише энциклёпедиум, что шелявек за свой шизнь какает цейн таузенд килё шайзе.
-О! Я понял. 10 тонн говна оставляет после себя. И, наверное, целое озеро мочи. И всё это дерьмо до последнего грамма уже сосчитано кем-то. Не, ну интересно же! Вот человек выпивает рюмку водки или там заваливает под себя, я извиняюсь, женщину и не знает, сколько разов ему осталось это делать! А кто-то знает? Получается, кто-то всё это уже сосчитал?
В этот миг тётя Эльса истошно закричала, тыча пальцем в настенные часы с ангелочками: «Новый год настаёт!». И все страшно возбудились, и хлопнула шампанская бутылка, шипя пеной, и пирующие, соскочив с мест, принялись тыкаться фужерами и рюмками, а за окном началась адская огненная кутерьма. Пётр Тимурович сгоряча хватил полстакана дегтярного «Егермейстера» и, отирая губы ладонью, выдохнул во всё горло: «Айда, братцы, на улицу! Бабахнем!». Немецкий профессор попытался робко возразить – unbedingt? Но гости уже толпились в прихожей, пьяно галдя и наскоро натягивая одежду.
7
Пётр Тимурович Слойко вырвался из подъезда первым. Пуховик его был наброшен на плечи, как бурка, а вязаная шапочка, которую он называл «пидораской», сдвинулась на затылок и походила на кубанку. «Эй, комсомольцы, — закричал он пацанам, возившимся с артиллерией, — дайте пальнуть пожилому человеку!». На него не обратили внимания. Справа, слева, сзади и вверху шипело, жужжало, взлетало и грохотало. У какого-то парнишки не ладилось с запуском. Пётр Тимурович присел на корточки рядом. «Эй, бомбардир, смотри сюда, — задорно проорал он ему прямо в ухо. – Стреляю первый и последний раз!». Он подтащил к себе снаряд, похожий на шлакобетонный кирпич с шестью дырками на поверхности. В центре её торчал большеголовый шпенёк серебристого цвета. «Дай огниво!» — скомандовал Слойко, чиркнул колёсиком зажигалки и поднёс пламя к шпеньку. Тот на миг вспыхнул, поплевался искорками и затух. «Надо подуть!» — решительно заявил Пётр Тимурович и, вставши раком, склонил лицо к боезаряду. «Э, старичело…» — опасливо сказал юнец и отошёл в сторону. Откуда-то истошно закричала Томара — осторожно, Петя! Ей вторил профессор: vorsichtig! Слойко, стоя на коленях, развернулся и развёл руками. «Да не работает! Брак! Халтура! Тьфу!». Он снова склонился над глухим кирпичом, чтобы от души плюнуть в его бесстыжую рожу, и в глаза ему прыгнуло раскалённое, красное, нестерпимо яркое, обернувшееся густым, бархатно непроницаемым мраком, страшно стащившим его в бездонно чёрное никуда.
Как и не было Петра Тимуровича Слойко.
***
© ZONAkz, 2019г. Перепечатка запрещена. Допускается только гиперссылка на материал.